Ежедневник за 7 октября: дневники, записные книжки…

Михаил Пришвин
Михаил Пришвин

7 октября: «День как будто ещё лучше, чем вчера» (Михаил Пришвин).

По старому стилю сегодня 24 сентября.

Фёкла Заревница.

Жив человек, бредёт по ипостасям. Где Богу помолится, где чёрта помянет. Одна забота — не сгинуть, не пропасть да счастье своё найти. А вот как смешалось всё: Бог ниточку послал, а чёрт её узелком завязал. Пока за счастьем гонится — в болоте вязнет. Пока из болота выбиваемся — какое уж тут счастье? Что человек ищет, того ему не понять. Есть поверье на этот день: всё, что завяжется, — не развязать до самой смерти. Будь то любовь навечная или тоска увечная.

________

Мигель Сервантес
Мигель Сервантес

7 октября 1571 года — последнее крупное сражение гребных судов, которое оказалось легендарным отнюдь не из-за своего прямого, так сказать, исторического значения. Да, флот Святой лиги (испано-венецианский флот) разбивает османскую флотилию, развеяв миф о её непобедимости. Но никакого практического результата это не принесло. А вот художники Тициан, Веронезе и Тинторетто закрепили это безобразие своим монументальным творчеством навеки.

Но и это ещё не всё. В бою был тяжело ранен (дважды в грудь и левую руку) Мигель Сервантес. Перед тем жестоко страдая от лихорадки, он вполне мог уклониться от сражения, но написал прошение капитану: «Предпочитаю, даже будучи больным, сражаться, как и подобает солдату, а не прятаться под защитой палубы...», чем и определил свою дальнейшую судьбу. Он возглавил отряд из 12 солдат. А одна из полученных ран (в левую руку) окажется столь серьёзной, что даже войдёт в историю литературы. Рука была практически потеряна, а Сервантес позднее по этому поводу скажет: «к вящей славе правой руки», имея в виду свой писательский труд.

Короче, всё, что ни делается в этот день, не окажется для вас незамеченным и пустым…

________

Николай Карамзин
Николай Карамзин

Николай Карамзин. Письмо Ивану Дмитриеву в Москву. 7 октября 1822 года (по ст. стилю 25 сентября).

Царское Село.

Любезнейший друг!

Всем семейством, сердечно к тебе привязанным, поздравляем тебя с завтрашними именинами: будем пить твоё здоровье и желать тебе добра, как самим себе. Здесь бывают ещё прекрасные дни осенние, и мы желали бы жить в Царском Селе до 20 Окт. Собираемся уже дней десять в Гатчину, но всё не едем: не люблю оставлять детей одних с людьми не весьма надёжными.

Я жаловался на излишнюю строгость Ценсоров Князю А. Н. Голицыну и сказывал ему о немилости их к невинным творениям нашего любезного Василья Львовича. Между тем слышу, что манускрипт уже в типографии: авось напечатают, к удовольствию автора и читателей. — В поэме Либерала Пушкина «Кавказский пленник» слог живописен: я недоволен только любовным похождением. Талант действительно прекрасной: жаль, что нет устройства и мира в душе, а в голове ни малейшего благоразумия.

Как хочется, чтобы ожили Греки! Последние известия были не худы; но нас так часто обманывали, что стыжусь верить.

Вот анекдот: в Академии Художеств предлагали Графа Кочубея в почетные Члены, как любителя Искусств и человека близкого к Государю; а Лабзин сказал Академикам: «Если надобно выбирать в Члены людей близких к Государю, то предлагаю вам Илью Кучера!» Эта глупая шутка дошла до Полиции, как слышно.

Обнимаю тебя нежно, любезнейший друг. Будь здоров душою и телом. Навеки твой

Н. Карамзин

________

Александр Никитенко. Дневник. 7 октября 1854 года (по ст. стилю 25 сентября).

В «Саратовских губернских ведомостях» напечатано несколько народных песен не совсем нравственного содержания — разумеется, в виде материала для изучения нашей народности. Негласный комитет, управляемый ныне Корфом, донёс о том государю. Велено губернатору сделать выговор, цензировавшего газету директора гимназии выдержать месяц на гауптвахте и спросить министра, «благонадёжен ли он продолжать дольше службу?» Министр сам написал очень умный доклад в защиту бедного директора, который действительно один из лучших наших губернских директоров. Сегодня доклад послан.

Одна дама [Т. Пассек] в Москве хотела издать сборник из хороших статей, подаренных ей знакомыми московскими учёными. Бывший министр Ширинский-Шихматов исходатайствовал повеление считать сборники за журналы, и потому на этот новый сборник пришлось испрашивать высочайшего разрешения. Последовала резолюция: «И без того много печатается». На самом же деле у нас вовсе не выходит никаких книг, а как и сборники запрещены, то литература наша в полном застое. Только и есть, что журналы «Отечественные записки», «Современник», «Библиотека для чтения», «Москвитянин» и «Пантеон». Но и в них большею частью печатаются жалкие, бесцветные вещи.

________

Лев Толстой и Софья Николаевна
Лев Толстой и Софья Николаевна

Софья Андреевна Толстая. Дневник. 7 октября 1910 года (по ст. стилю 24 сентября).

Недолго был добр Лев Никол. Опять он кричал на меня за то, что я, узнав в Таптыкове от француженки, бывшей гувернантки Дитерихсов, что у Черткова читали Л. Н. рассказ «Детская мудрость», просила и мне его дать прочесть. Когда в доме и даже у Льва Ник-а не оказалось ни одного экземпляра, я почувствовала досаду и горечь сердца и сказала, что Чертков, конечно, поспешил отобрать рукопись, потому что он коллекционер и больше ничего. За это страшно рассердился Лев Никол. и так накричал на меня, что я опять неутешно плакала. Ушла в ёлочки, пилила там ветки, потом копировала фотографии, читала корректуру и весь день почти не видала мужа.

________

Лев Толстой. Дневник. 7 октября 1910 года (по ст. стилю 24 сентября).

Ходил к Николаеву и к Калужским, валяют валенки. Дома книги: немецкая Шмита о науке, письмо к Индусу о пра[ве]. Шмит пустобрёх научный. Моод тоже поучает. Ездил с Булг[аковым]. Милая Мар[ья] Александровна. С[офья] А[ндреевна] б[ыла] неприятна. К вечеру прошло. Она больная, и мне жалко её от души.

Да, немножко просмотреть: «Не[т] в мире виноватых». Можно продолжать. Записать:

  1. В первый раз ясно понял всё значение жизни в настоящем: Избегать всего, что делаешь и думаешь, имея в виду будущее: игры, загадывания, забота от впечатлений от моих поступков, и главное — в каждый момент, что теперь может (и) должно быть хорошо, п[отому] ч[то] в моей власти отнестись к тому, что совершается, как к работе внутренней. Несколько раз испытывал и всегда с успехом.
  1. Знание и наука разница. Знание — всё, наука — часть. Так же, как разница между религией и церковью.

________

Франц Кафка. Дневник. 7 октября 1914 года.

Взял недельный отпуск, чтобы сдвинуть с места роман. До сегодняшнего дня — а сегодня ночь среды, в понедельник мой отпуск кончается — это не удалось. Я писал мало и дурно. Правда, я и на прошлой неделе уже был в состоянии упадка, но я не мог предвидеть, что станет настолько скверно. Дают ли эти три дня основание для вывода, что жить без канцелярии я недостоин?

________

Корней Чуковский
Корней Чуковский

Корней Чуковский. Дневник. 7 октября 1923 года.

Приехал из Крыма, привёз Муре камушки — она выбирает из них зелёные — и про каждый прибегает за четыре комнаты спрашивать: это зелёный? Винограду привёз три пуда, мы развесили его на верёвочках, и на пятый день уже ничего не осталось. Груши, привезённые мною, ещё не дозрели, лежат на подоконнике. Я чёрный весь, страшно загорел, приехал обновлённый, но сонный, ничего не делаю, никого и ничего не хочу. Вялость необыкновенная. Да и есть отчего быть вялым: я провёл этот крымский месяц безумно. Приехал я в Коктебель 3 сентября. Ехал мучительно. В Феодосию прибыл полутрупом. Готов был вернуться назад в той же линейке. В воскресение в 4 часа дня дотащился до Макса. Коктебель — место идиллическое, ещё не окурорченное, нравы наивные, и я чувствую себя и Макса, и всех коктебельцев древними, доисторическими людьми. О нас будут впоследствии писать как о древних коктебельцах. Макс Волошин стал похож на Карла Маркса. Он так же преувеличенно учтив, образован, изыскан, как и подобает poetae minori. В тот же вечер, когда я приехал, Замятин читал свою повесть «Мы». Понемногу я начал отходить, но прошла неделя, и волошинская дача стала для меня пыткой: вечно люди, вечно болтовня. Я перестал спать. Волошин не разговаривал ни с кем шесть лет, ему естественно хочется поговорить, он ястребом налетает на свежего человека и начинает его терзать. Ему 47 лет, но он по-стариковски рассказывает всё одни и те же эпизоды из своей жизни, по нескольку раз, очень округлённые, отточенные, рассказывает чрезвычайно литературно, сложными периодами, но без пауз, по три часа подряд. Не знаю почему, меня эти рассказы утомляли, как тяжёлые бревна. Самая их округлённость вызывала досаду. Видно, что они готовые сберегаются у него в мозгу, без изменения, для любого собеседника, что он наизусть знает каждую свою фразу. С наивным эгоизмом он всякий случайный разговор поворачивает к этим рассказам, в которых главный герой он сам: «Хотите, я расскажу вам о революции в Крыму?» — и рассказывает, как он, Макс, спасал большевистского генерала Маркса от расстрела — ездил в Керчь вместе с его женой — и выхлопотал генералу облегчение участи. Стихи Макса декламационны, внешни, эстрадны — хорошие французские стихи — несмотря на всю свою красивость, тоже утомляли меня. Человек он очень милый, но декоративный, не простой, вечно с каким-то театральным расчётом, без той верхней чуткости, которую я люблю в Чехове, Блоке, в нескольких женщинах. Живёт он хозяином, магнатом, и походка у него царственная, и далеко не так бесхозяйствен, как кажется. Он очень практичен — но мил, умён, уютен и талантлив. Как раз в эти годы он мучительно ищет большого стиля — нашёл ли он его, не знаю. Его нарочито русские речи в стихах звучат по-иностранному. Его жена Мария Степановна, фельдшерица, обожает его и считает гением. Она маленького роста, ходит в панталонах. Человек она незаурядный — с очень определёнными симпатиями и антипатиями, была курсисткой, в лице есть что-то русское крестьянское. Я в последние дни пребывания в Коктебеле полюбил её очень — особенно после того, как она спела мне зарю-заряницу. Она поёт стихи на свой лад, речитативом, заунывно, по-русски, как молитву, и выходит очень подлинно. Раз пять я просил её спеть мне это виртуозное стихотворение, которое я с детства люблю. Она отнеслась ко мне очень тепло, ухаживала за мною — просто, сердечно, по-матерински. Коктебельские гостьи обычно её ненавидят и говорят про неё всякую гнусь. Чуть я приехал, Макс подхватил мои чемоданы, понёс их наверх на чердак, где и определил мне жить. Но Ирина Карнаухова, та самая, с которой я познакомился в Москве в 1921, когда ездил туда с Блоком, уступила мне свою комнату, а сама стала спать на балконе. Вскоре я познакомился со всей волошинской дачей: глухая племянница Макса, Тамара, танцовщица, её брат Витя, синеглазая старушка Ал. Александровна и скрюченный старичок Иосиф Викторович. <...>

Старушка Александра Александровна из Вятки — была в Нижнем, во времена Анненского и Короленко (её муж был земск. статистик); в Крыму она первый раз, и всё ей кажется, что «в России лучше». Повёл её как-то Макс на Карадаг. Она: «Вот здесь хорошо; если бы здесь Москва-река была, совсем бы Воробьёвы горы». О Крымских горах отзывается, что Жигули выше и красивее. <…>

Иос. Викт. — замусоленный эмигрант, помнит Бакунина, теперь целые дни сидит и курит — и ничего не делает. Всё это, конечно, не общество для Макса — и он потому набрасывается на кажд. человека. Но помимо этого тесного (скучного) круга, есть в Коктебеле около 3-х десятков приезжих — очень пёстрых, главным образом женщины — и Замятин. Замятин привёз кучу костюмчиков — каждый час в другом, англ. пробор (когда сломался гребешок, он стал причёсываться вилкой), и влюбляться в него стали пачками. <...> Мы ходили с ним ежедневно на берег, подальше от людей, и собирали камушки. <...> Роман Замятина «Мы» мне ненавистен. Надо быть скопцом, чтобы не видеть, какие корни в нынешнем социализме. Всё язвительное, что Замятин говорит о будущем строе, бьёт по фурьеризму, который он ошибочно принимает за коммунизм. А фурьеризм «разносили» гораздо талантливее, чем Замятин: в одной строке Достоевского больше ума и гнева, чем во всём романе Замятина.

________

Елена Булгакова. Дневник. 7 октября 1933 года.

Немирович смотрел «Мёртвые души», хвалил спектакль:

— Вполне мхатовский. Вот разве чтеца недостаёт.

— Да я же три раза давал варианты с чтецом!

— Да, да… впрочем, всё равно, спектакль хороший…

________

Михаил Пришвин. Дневник. 7 октября 1937 года.

День как будто ещё лучше, чем вчера. Читал о вредительстве в Зоопарке. Не зная политики, думаешь, что как раз вот и делается вся эта ревизия с целью вредительства, что никакое организованное вредительство не может нанести такого вреда, как эта «реконструкция». Догадываешься лишь по аналогии с коллективизацией — сколько было тогда жертв! — что и тут совершается нечто вроде того: тоже страшное кровопускание.

Вспоминал в лесу мать свою и Павловну («приданое» женщины) и дивился счастью своему, что мог жить в стороне от [летящей] пыли.

Ещё я думал о своём решении, похожем скорее на выполнение с моей стороны решения суда надо мной: обойтись без учеников, никому ничего не проповедовать.

Зуёк должен быть связанным через детское «почему?» со строительством Сутулого и потом быть оторванным: так что и то (строительство), и другое (природа) должно окраситься в детское чувство, и то и другое предстанет в борьбе и выйдет как перемена ландшафта.

Дедушкин сказ.

Вчера под нашей машиной погиб гусь из-за своей важности, его гнали, но он должен был сохранить свою важность и броситься, как курица, не мог, и за то по важной голове ударил буфер.

Гусь важности своей никогда не теряет.

Это очень важная находка, чтобы строительство Сутулого проходило через психологию Зуйка. Это даёт возможность сохранить сказочно-детский тон легенды, даже когда мы и потеряем из виду Зуйка.

Есть сказочность в простоте, в наивности: философия, понятная для детей, есть мудрость. Наприм.: «Капли сливаются — это вода. А люди так просто не могут. И знают, что надо (построить канал), а не могут сразу в этом деле слиться, как сливаются капли воды». Благодаря присутствию ребёнка, мне кажется, можно широко пользоваться этим приёмом.

К слиянию капель-людей смутная мысль, как во сне, у меня: что если бы не общее дело, то как мог бы жить человек, зная, что он умрёт. Человек живёт на земле не думая о смерти, он живёт, как будто жизнь его вечная и он никогда не умрёт. Это бывает у него оттого, что вся жизнь людей вместе велика, бесконечна, бессмертна, и каждый Иван жизнью дорожит не ивановской, а всей жизнью, только ему это по-ивановски представляется.

Сила воды была в том, что капли воды мгновенно могут сливаться в единство и действовать. Люди так не могли, и это был их недостаток (см. выше рассуждение о «надо» и «по-своему»). Но зато у людей была сила плана. В воде просто капли сливаются. Но у человека-капли рождается мысль, и эта мысль приводит к плану, и план приводит к действию.

Пересмотр: 1) мысль, доведённая до простоты крайней (ДРТУ. ской), должна быть поэзией. 2) Эта книга для тех детей, которые остаются во взрослом человеке. 3) Все те главы — от капли до воронки — где изображается «весна воды», должны быть представлены как организация сил против человека, и главы человеческие вслед за тем «аврал», в которых человек, сливаясь с человеком, достигает силы воды + план, значит, победит план.

Какой-то там «прогресс» знали наши отцы и деды, — что это за прогресс для тех, у кого на памяти возник самолёт, и радио, и телевидение. Ведь если так дальше пойдёт наш прогресс, то нам надо отказаться от будущего: мы не можем предвидеть, во что превратит такой «прогресс» самого человека. Вот я силюсь представить себе его и вижу перед собой округлую возвышенность и себя возле неё, как будто стал таким небольшим шаром, что я вижу глазами, как он закругляется, поднимаясь к горизонту. А оттуда, из-под горизонта, наверх выходят рыцари в железных доспехах с пулемётами и поют наступление: поют рыцари по радио и стреляют тоже при управлении по радио...

Человеку развитому смерть страшна не болью, а разрушением плана: вот то-то хотел ещё сделать и не могу: мой план пропадёт... И между собой у людей идёт борьба за план.

Человек силён на земле своим планом: мы за план свой стоим в борьбе, и нужно очень много, чтобы один человек с другим бросил свои личные планы и подчинился плану общему.

Зуёк по мере того, как вырастают лагери, приходит к людям, знакомится с ними, и через него мы знакомимся с действующими лицами повести.

Из наблюдений над мальчишкой, у которого руки в карманах: если же он руки вынет, то они сами начинают действовать: сто раз скажи — и всё они шевелятся. Так Зуёк попал к 35-тысячникам, и ему казалось, что тут не люди, а всё руки и руки. У человека настоящего всё в лице: надо в лицо смотреть. А у этих если руки в карманах, то по лицу ничего не узнаешь, и если руки вынет, смотри на руки — и всё поймёшь.

Лицо человека постоянно меняется, и красота его в переменах, стоит на мгновенье представить, чтобы поток красоты остановился, как всякое, самое красивое лицо сделается неприятною маской. Вот и надо сделать лицо из мрамора или красками, чтобы оно, неподвижное в линиях и цвете, было подвижно изнутри, было источником красоты, а не просто красивости.

Зуёк и машины: деррик, экскаватор, элеватор. Сказка машин (с автозавода).

Привык разговаривать с незнакомыми так, что — разговариваешь и в то же время представляешь, будто тебя слушает спрятанный здесь же секретный сотрудник (сексот). Никогда это двойственное состояние не покидает, и подчас занятно бывает положение акробата, идущего по канату. Раз было, подсел ко мне один какой-то, и я сразу понял, зачем он возле меня. Я тогда сказал ему о Марксе, как я, учёный человек в его представлении, — что Маркса не было.

— Как не было? — вытаращил он глаза.

— Вот как с богами, — ответил я, — были боги и не были, так и Маркса не было, его выдумали.

Сексот был поражён. А я ему все два часа от Москвы до Загорска доказывал и про себя одновременно думал: «Пусть-ка доложит пославшим его, вот посмеются!»

Так во время зубной операции я понял, что Ворушкина — сексот и что где-то шевелится в комнате другой. И вот я...

________

Елена Булгакова. Дневник. 7 октября 1938 года.

Вчера приехали: Яков Л., Дунаевский Исаак, ещё какой-то приятель его (опять — Туллер?).

Либретто «Рашели» им чрезвычайно понравилось. Дунаевский, вообще экспансивная натура, зажёгся, играл, импровизировал польку, взяв за основу несколько тактов, которые М. А. выдумал в шутку, сочиняя слова польки. Дунаевский возбуждённо говорил:

— Тут надо будет брать у Бизе, у Пуччини! Что-нибудь такое страстное, эмоциональное! Вот послушайте, это ария Рашели!

Тут же начинал делать парафразы из упомянутых композиторов, блестел глазами, вертелся, как вьюн, подпрыгивал на табуретке.

Рассказал — очень умело — несколько остроумных анекдотов. Объяснялся М. А. в любви. Словом, стояло полное веселье. Как вдруг Яков сказал мне отдельно, что Самосуд заявил:

— Булгаков поднял вещь до трагедии, ему нужен другой композитор!

Ну и предатель этот Самосуд. Продаст человека ни за грош. Это ему нипочём.

________

Юрий Нагибин
Юрий Нагибин

Юрий Нагибин. Дневник. 7 октября 1982 года.

Вчера были в гостинице «Москва» на приёме, который устроила в честь своих бывших любовников Ляля Малхазова. Лазарь драматизировал событие, сказав, что она прощается с жизнью, поражённая той загадочной и роковой болезнью, которая в литературе прошлого века называлась «неизлечимым недугом». Слава Богу, это оказалось не так. Она приехала в Москву, богатая ашхабадская старуха, пожуировать жизнью со своими сыновьями и невесткой. Сняла роскошный номер люкс, вернее, апартаменты, и закатила поистине царский банкет. Ей хотелось показаться во всём блеске и собственной семье, и нам, бывшим кавалерам. Она потребовала, чтобы мы тоже явились семейно. Поскольку собак и кошек в отель не пускают, мне сопутствовала одна Алла, но Лазарь прибыл сам-четвёртый — жена, дочь, внук, кстати, прелестный мальчик. Старшего Лялиного сына зовут Юрий, и, как ни дико, имя ему дали в мою честь, о чём говорится открыто. Оказывается, покойный Лялин муж, профессор Лабок, бежавший в Ашхабад из города Ленина в пору «врачей-отравителей», чудовищно ревновал Лялю ко мне, не позволял ей ездить в Москву и требовал, чтобы сыну дали какое угодно имя, но только не Юрий. Ляля была верной и преданной женой, но тут она стала насмерть. И врач-отравитель вынужден был смириться. За несколько месяцев до его смерти Ляля принесла ему второго сына. На смертном ложе он взял с Ляли слово, что она не увидится со мной, пока не женится второй сын. Ляля поторопилась его женить, едва он вышел за порог школы, и сразу ринулась в Москву. Надо же, какую страсть я внушил студентке-первокурснице в далёком 1946 году!

Помог коньяк. Когда семьсот пятьдесят граммов заплескались в желудке, я вспомнил, как мила и трогательна была юная Ляля, литр золотистой жидкости исторг из меня слёзы, а там ярко вспыхнули все какие ни на есть огни эмоций. Но если отбросить в сторону дешёвый юмор, то это поразительно: она через всю жизнь пронесла память о романе, длившемся один месяц. Это было тридцать шесть лет назад. Мы не встречались, не переписывались, но она покупала все мои книги, вырезала мои фотографии из журналов и газет, расспрашивала обо мне всех приезжавших из Москвы людей и всё про меня знала. По-моему, это более невероятно, чем любовь Анны к Павлу («Терпение»). А напиши — скажут: романтические бредни, высмеют.

Серьёзность и качественность этой встречи подтвердились тем, что Юра стал нашим постоянным гостем на даче, между нами возникла нежность. А потом и младший Саша тоже стал другом.

Характер Рахманинова и манера поведения — защитная скорлупа души — созданы нищетой и унизительной зависимостью, испытанными в юности, и критической травлей, прошедшей сквозь всю жизнь. Чайковского, хоть поздно, хоть на исходе, увенчала всемирная слава, Рахманинову-композитору не удалось добиться даже относительного признания. Оно пришло к нему лет через тридцать после смерти. Он был омрачённым человеком. Многие думали, что чопорный, похоронный вид — поза пресыщенного успехом виртуоза, а то была вечная печаль непризнанности.

Что там ни говори, а история с Лемешевым дорогого стоит. Мог ли я думать, что моя очарованность им двинется в сторону чуть ли не отвращения? Скорее земля начнёт крутиться в другую сторону, чем я изменюсь к Лемешеву. Ан нет!… Вначале он как-то странно съёжился в своей трусливой дочери. Доносительская деятельность вдовы Кудрявцевой (писала в Госкомитет печати, чтобы мне запретили выступать о её муже), подлое предательство ею человека, обнажившего шпагу за честь Лемешева, тоже не украсили Сергея Яковлевича. Двадцать с гаком лет прожил он с этой женщиной, последние годы — в рабском у неё подчинении, — это не говорит в его пользу. Кудрявцева — монстр. Со слезами на глазах, в присутствии Казанцевой, Аллы, Грошевой, Тимофеевой и её мужа она умоляла меня заступиться за Сергея Яковлевича, гнусно обхамлённого Ансимовым. А сейчас она «осуждает» меня за грубый тон моего ответа этому подонку. Лемешистки объясняют её выходки ревностью: мол, она дико обозлилась на мои похвалы Масленниковой. До чего ж тухлые гадости говорила она в мой адрес Гале, когда та позвонила ей по телефону, чтобы призвать к порядку! А кто вытащил Лемешева из забвения, почти сомкнувшего над ним свой чёрный свод? И я первый назвал его по телевизору и печатно «великим», Архипова повторила, а сейчас это стало постоянным эпитетом. Я написал о нём так, как не писали ни об одном певце, я вновь сосредоточил вокруг него не просто интерес, а страсти. Даже люди равнодушные обращают внимание, как часто зазвучал он по радио. А сколько пришло писем!… Да что там говорить, Кудрявцева должна Богу за меня молиться, а она злобствует, шлёт по начальству доносные письма, распускает грязные слухи.

________

Андрей Тарковский. Дневник. 7 октября 1984 года.

Вчера были с А[нной]-Л[еной] на ужине у культурного атташе французского посольства, на котором был также директор фр[анцузско]го Киноцентра — государственной организации, которая финансирует и национальные, и совместные французские постановки. Они хотят принять участие в «Жертвоприношении». Культурный же атташе передал мне официально, что французское правительство готово помочь нам с семьёй.

Анна-Лена сегодня летит в Париж утрясти дела с французами. Перед отъездом она сказала, что в газете появилась мерзкая статейка, рассказывающая о том, что на «Рублёве» я сжёг корову собственными руками, и поэтому от меня нечего ждать ничего хорошего, если я буду снимать в птичьем заповеднике. Надо срочно опровергать. Тем не менее ясно чувствуется «рука Москвы». Очень ясно.

________

Афанасий Фет
Афанасий Фет

Афанасий Фет

МЕСЯЦ И РОЗА

ОН

Встал я рано над горой,
Чтоб расцвет увидеть твой,
И гляжу с мольбой всю ночь.
Ты молчишь, не гонишь прочь,
Но навстречу мне твой куст
Не вскрывает алых уст.

ОНА

Не сравнится вздох ничей
С чистотой твоих лучей,
Но не им будить меня:
Жду лобзаний жарких дня,
Жду венчанного царя;
Для него таит заря
Благовонные красы
Под алмазами росы.

7 октября 1891 (по ст. стилю 25 сентября).

9 views·1 share