Генезис вестоксикации: I. Право (часть 3)

Государство, Право, Революция.

Существует вполне убедительная оценка, что Карл Маркс отказывает праву в объяснении того, ‘как оно есть’ (an sich), тем самым стремясь внести в правопонимание собственную концепцию; другими словами, право представляет собой такую систему воззрений, которая лучше всего раскрывается посредством термина «идеология». В конце концов, в советских НПА (нормативно-правовых актах) мы пускай и не найдём прямых указаний на труды Маркса, Энгельса и Ленина, однако достаточно взглянуть на советские Конституции, чтобы сразу увидеть пропорциональность идеям "бессменных классиков". Но это ещё полбеды. Дело в том, что правовая наука, как и многие прочие, представляют собой некий дуализм, когда объяснение права своим основанием имеет либо само право (позитивизм), или же когда основанием является нечто другое (различные феномены, например сознания, свободы, экономики, психики и т.д.), то есть метафизические учения. Мы остановимся на том, с чем работал марксизм, несколько позже. А пока, беря всё это во внимание, следует начать с того, что никакого Права в полноценном смысле в революционных условиях не существует. Право, как некая константа, существующее в глубинной, метафизической связи с моралью, вновь обретает внятные черты лишь на финальной стадии любой революции – стадии возвращения на место (разумеется в отличающихся масштабах и иных формах, другими словами в том разорённом состоянии, в каком найдёт себя человек, пережившее революционное насилие). Это понятно, поскольку в ходе революции происходит перелом морали. Дело в том, что мы сильно лукавим, говоря о «революционном праве». Такое «право», в сущности, прежде всего является воцарением правового нигилизма. Последствия такого нигилизма, если не брать привычные горы трупов, на которых восседают революционные трибуналы, могут быть самыми парадоксальными, а именно институционализация адаптированного под кодифицируемое состояние правового нигилизма в новую правовую действительность прошедшего через великое потрясение (но уже уставшего это потрясение переживать прямо) общества. Это происходило и во Франции, это происходило и в Советском государстве. Иными словами, то, что являлось правовым нигилизмом до революции, являлось правовым нигилизмом во время революции – становится интегральной частью общества, пережившего все стадии революции. Это свидетельствует прежде всего о коренных трансформациях, переживаемых революционным народом, которое, в одно поколение, принимает отдельные (безусловно адаптированные под спокойное и мирное существование) постулаты, прежде неприемлемого и отвергаемого, в правила своего благополучного существования, в новую категорию должного, в новый жизненный приоритет. Эта трансформация осуществляется прежде всего в моральной конституции человека, подвергнутого пост-революционной эпохе, и новые правовые реалии, созданные таким человеком, будут пытаться синтезировать старые представления о способах избежания перманентного хаоса с недовольством этими же представлениями, то есть желание их оставить (ввиду утомительности революционных процессов и невозможности придумать или осуществить всеобъемлющую альтернативу), подлинно их не оставляя. Тем самым рождается монстр, председательствующий на несчастной территории по результату череды подмен и перестановок норм старого порядка всевозможными интеллектуальными извращениями, и этот монстр подстроит под себя всё, даже Сакральное.

Никакое «революционное право» (в сущности, право расправляться с врагами революции) не представляет долгосрочной опасности (если не считать тех, кто попал в его кровавые жернова, но это следует отнести скорее к общему негативному контексту революции), опасность и значимость представляет то, как обходятся с правом по её окончанию, и насколько оно получает признание, однако остановимся на таком примечательном аспекте революционного права, как «террористическое законодательство». Для рассмотрения мы конечно возьмём Францию, где подобный, смею сказать, корпус, в некоторой степени действительно был кодифицирован! Сначала стоит признать, что террор, как способ управления обществом, известен давно. История знает много примеров, подтверждающие отсутствие у человека как биологического вида инстинктов торможениям (inhibition), удерживающих высших млекопитающих от бессмысленного убийства себе подобных. Однако особенность революции заключается в том, что террор ей имманентен, это её неотъемлемый плод. Власть в изначальном и наиболее чистом состоянии представляет собой, всегда и везде, ius vitae ac necis, т.е. право распоряжаться жизнью и смертью. Философы просвещения ставили свою задачу в освещении сферы разума светом природной истины. Субъектом этого процесса, «осветитель», наделял себя ролью Демиурга, а степень власти определялась степенью мнимой приближенности к истине. Поскольку (по крайней мере у определённой части) эта ‘истина’ противоречила существующему порядку, и поскольку ‘осветители’ были, как они считали, наиболее к ней приближены, а значит наиболее властны, в абсолютно возможном состоянии, несложно догадаться, что оставалось делать носителям всего ‘светлого и доброго’, чтобы приблизить окружающий их мир и его обитателей, а не только себя, к этой ‘великой правде’, которую они открыли. Ирония для многих из этих великих умов заключается в том, что террор чужд рациональности, террор – это глубокое метафизическое свойство игры разума, сопровождающее своё явление в этот мир судорогами насилия. Изощрённость же этой иронии становится та пафосная формализация, которая придавалась террору, дабы попытаться ‘облагородить’ его надуманной народной легитимностью. Предметом регулирования террористических законов стали «враги народа», «подозрительные», «роялисты»/«эмигранты», и отдельную нишу занимало законодательство о революционных трибуналах и процедуре разбирательства дел в нём. Смыслом закона об эмигрантах, ставшим первым кирпичом в этой череде, стала конфискация собственности и фактическое выдавливание из страны всех несогласных с новым порядком, разумеется без права возвращения (в противном случае – немедленная смертная казнь). Далее следует закон о «подозрительных». Французы задали классический критерий революционности: революционер должен быть беспокойным, он всегда должен быть в движении, постоянно болея душой за дело резолюции и её бесконечного и ненасытного движения вперёд. Не проявляешь этого беспокойства – подозрительно. Сначала подозрительными стали все иностранцы, за которыми установили надзор. Затем пошли дальше, вырабатывая всё новые критерии. Кульминацией можно назвать Инструкцию Парижской коммуны, блестяще развив эту новую юридическую категорию.

Приведём же оттуда примеры (заодно проверим себя на подозрительность):

— «те, которые подбавляют в народном собрании энергию народа коварными речами, наглыми криками и угрозами;

— те, которые, будучи более осторожными, говорят таинственно о несчастьях республики, сожалеют о судьбе народа и всегда готовы с притворной скорбью выслушивать дурные новости;

— те, которые меняют поведение и язык в зависимости от обстоятельств, не говорят ни звука о преступлениях роялистов и федералистов, но напыщенно громят ничтожные проступки патриотов, стараясь проявить, чтобы казаться республиканцами, притворную строгость и суровость, и тотчас же становятся снисходительными, как только дело коснётся умеренного или аристократа;

— те, которые высказывают сочувствие фермерам и жадным торговцам, против которых закон принужден был принять меры;

— те, которые постоянно твердя слова свобода, республика и отечество, посещают бывших дворян, священников и контрреволюционеров, аристократов, фельянов, умеренных и принимают участие в их судьбе;

— те, которые не приняли никакого участия в том, что имеет значение для революции, но, чтобы оправдаться, указывают как на заслугу на уплату подати, на свои патриотические пожертвования, на службу в национальной гвардии;

— те, которые, хотя ничего не сделали против свободы, но но ничего не сделали и в интересах последней»

И тому прочие замечательные пункты, которые делают подозрительными всех, кроме непосредственно кучки вооружённых кровожадных бунтарей. В практику также был введён специальный вопросник, ответы на который определял твою благонадёжность (благонадёжным выдавался особый документ, сертификат цивизма, которые, представьте себе, были временными, то есть их полагалось обновлять!). Среди вопросов были такие, как «Что ты сделал для революции?», «Где ты был в день 10 августа?», «Не был ли ты когда-нибудь священником?», «Состоял ли ты когда-нибудь в неблагонадёжном клубе?» и тд.

Вершиной т.н. «революционного права» стали законы, вводящие категорию «врагов народа», определяемую по 12 квалификациям.

Приведём ещё одну выдержку:

«Врагами народа объявляются лица, старающиеся ввести в заблуждение общественное мнение и препятствовать народному просвещению, а равно и те, кто старался развратить общественные нравы и общественную совесть, ослабить энергию и чистоту или остановить развитие революционных и республиканских принципов, будь то путём контрреволюционных и злостных сочинений или же путём всяких других махинаций».

Стоит ли говорить, что для врагов народа предусматривалось только одно наказание – смертная казнь. В 1792 году отменялось обжалование по контрреволюционным преступлениям, в 1793 году вводилась ускоренная процедура разбирательства трибуналом без участия присяжных, а также отменялась необходимость предоставления формальных доказательств по делу. Наконец, 10 июня 1794 года отменялась защита. Понятно, что в этих условиях пышным цветом расцвёл такой прекрасный метод правосудия, как провокация. Известность приобрёл случай, когда Трибунал гильотинировал 72 летнюю аббатиссу и парализованную аристократку, ввиду доноса подставных лиц, якобы пытавшихся организовать побег из тюрьмы по доске, проложенной на высоте 19 метров между стенами домов.

Всё это на фоне обыкновенных спонтанных революционных расправ. Например, очередной патриот, посланный в деревню проверить инцидент уничтожения там «дерева свободы» (один из символов резолюции), виновного не нашёл, зато приказал казнить 63 жителя деревни. В отчёте он указал: «В этой коммуне не оказалось и искры сознания гражданского долга». Или же в случае восставшего Лиона, Конвент просто и понятно постановил:

«Город Лион будет разрушен;

Этот город перестанет называться Лионом, он будет называться "Commune affranchie" ("освобождённая община");

На развалинах Лиона будет воздвигнут памятник, на котором начертаны будут следующие слова: "Лион вёл войну против свободы – Лиона больше нет"».

Отдельной нитью террора идут всяческие экономические меры, такие как конфискация собственности и продовольствия. Граждане патриоты поощрялись за доносы третью конфискованного имущества (продовольственного). Обжалованию не подлежит, к исполнению привести немедленно.

При этом террористическое законодательство было отменено не полностью, а только частично при Директории. Наполеон, будучи консулом, а затем императором, часто прибегал к разного рода якобинским методам. Известная казнь герцога Энгиенского в 1804 году, спровоцировавшая новую войну в Европе, была совершена в соответствии с ними. В лучших же традициях революционного беспорядка Наполеон менял налоговый режим покорённых территорий, практика дикая по тем временам, по сути грабя экономических конкурентов, а также приводил в соответствие право этих территорий со светлыми идеалами Великой и Французской, разрушая враждебные феодальные остатки.

Впоследствии же отдельные элементы всей этой радости высочайших порывов ума стали коренной частью правовой системы, причём не только во Франции, пускай и в обманчивом, ‘цивилизованном’ обличии.

Итог всего этого кровавого торжества – около 2 млн общих жертв (при ~25 млн населения; для сравнения, потери Наполеона за всё время его войн составили около 900 тысяч человек). Фратерните, либерте, эгалите.

Отдельно можно остановиться на революционном богоборчестве, присущим конечно не только большевиками и якобинцам, но и предшествующим им английским сектантам. Переворот в религиозных представлениях неизбежно вызвал уродливую метаморфозу политического сознания. Если в ходе Возрождения светская власть побеждает власть Папы, то протестантский дух идёт дальше, декларируя претензии светской власти на собственную «милость Божью», постановки себя в качестве викария Бога на земле. Эта сакрализация усугубляется тезисом о том, что каждый истинный (в понимании еретиков) христианин обладает благодатью, каждый может общаться с Богом, результатом чего, ироничным образом, и светский Государь перестаёт быть обязательным звеном в таком общении, хоть и остаётся Его наместником. Дальше идёт лишь утверждение суверенитета в каждом, кто имеет дар общения с Богом. "Отдельные лица ниже короля, но все вместе – выше" («Иск к тиранам»). Не зря и для Кальвина республиканское правление предпочтительнее. Протестанты несут новую мораль, отчего они и становятся первыми революционерами. Это столкновение примата внешнего и внутреннего авторитета, в котором старый мир исходит из первого, то есть соблюдения внешних требований морали, вне зависимости от своих внутренних переживаний. Для новых христиан это приводит сначала к критике лицемерного по их мнению мира, а затем к его отрицанию; а поскольку избавиться от него просто так нельзя, следовательно требуется его насильственное переустройство. Вскоре, морально-мистические рассуждения сменяются рассуждениями на политические темы. Так, в 16 веке, появляется новое интеллектуальное движение – монархомахов («тираноборцев»), требовавших реформ на основе своих прочтений Ветхого завета и идей, выработанных в ходе Возрождения. В Англии эти идеи упираются сначала в противодействие со стороны Тюдоров, создавших даже целый орган, подчинённый Королю (Верховную комиссию), занимавшимся надзором за соблюдением в приходах догматов веры, а затем в правление их наследников, Стюартов, покусившихся на саму основу народных вольностей – суды общего права. При них же меняется формула назначения судьи, с «до тех пор, пока судья ведёт себя хорошо» на «пока будет угодно королю». К ужасу многочисленных отступников, Яков I Стюарт оказывается папистом, сыном француженки-католички, и вообще наполовину шотландцем. Но процессы, давно запущенные на острове, уже не остановить. Основной вопрос, разделяющий Суверена и парламент, в сущности – вопрос религии. В парламенте, 2/3 – пуритане и монархомахи. После революции обретает форму доктрина всемогущества парламента (которая будет меняться под напором социальных изменений, вызванных индустриализацией, в частности под возрастающую роль политических движений рабочих; это изменение затронет в первую очередь избирательное право, и будет толкать Альбион всё ближе к обществу современного типа), которая определит всё дальнейшее развитие Британии, а вместе с ней, в итоге, и всей Европы.

Богоборчество большевиков, кажется, настолько понятно и очевидно всем, что не будем сейчас заострять на этом особое внимание, но скажем ещё пару слов о Франции, которая рядом декретов и постановлений решила отменить веру в Бога. Началось это с Учредительного собрания, пытавшегося, в протестантском стиле, превратить католическую церковь в орган государства, подстраивая епископство под административные деления государства. В 1790 году было принято решение обязать священников приносить гражданскую присягу (лишь 1/3 клира удовлетворила это требование, против не желавших присягнуть был издан специальный декрет, приговаривавший их к тюрьме, а позже к каторге в Гвиану), в 1791 году были упразднены монашеские ордена, а вся церковная собственность была национализирована. Апогей пришёлся на 1793 год, когда был введён революционный календарь, заменивший календарь григорианский. Наконец, Парижская коммуна отважилась на самый решительный шаг:

«Принимая во внимание, что парижский народ отказался признавать какой-либо другой культ, кроме культа Истины и Разума, Генеральный совет коммуны постановляет: что все церкви и храмы всевозможных вероисповеданий, существующих в Париже, будут немедленно закрыты». Ответственность за всякие эксцессы, связанные с закрытием, возлагалась на священниках. Не стоит забывать и про декрет Конвента «О Верховном Существе»: «Французский народ признаёт существование Верховного Существа и бессмертие души», «культ, достойный Верховного Существа, заключается в выполнении человеком его обязанностей». Правда, после казни Верховного жреца этого культа – Робеспьера – был упразднён и он сам, хотя преамбула конституции 1795 продолжала вместо Бога упоминать Верховное Существо.

Вопрос о взаимоотношениях с Церковью был разрешён уже при Наполеоне. Проект по превращению Церкви в часть государства не удался, а наиболее богобоязненная крупная часть общества, крестьянство, не принимала даже священников, давшую присягу. Наполеон вступил в переговоры с престолом св. Петра, в результате чего был подписан новый конкордат. Познавалась религиозность огромного множества французских граждан; епископы назначались Первым консулом, но утверждались в своём сане Папой. При рукоположении епископы обязаны были принести присягу на верность правительству. Этот конкордат действовал во Франции практически без изменений вплоть до 1907 года.

А что же с советским государством?

Стоит для начала сказать пару слов о марксистском праве в целом. Маркс был дипломированным юристом, казалось бы, кому как не ему испытывать особый пиетет в отношении государства и права. Однако Маркс отвергает право, как таковое. Право становится иллюзией, надстройкой, не имеющей реальных оснований в мире, за исключением самого галлюцинирующего субъекта, сдавленного капиталистической эксплуатацией. Единственный выход – это освобождение подневольного субъекта от этих иллюзий, что невозможно без развёрнутой критики действительности с позиции якобы реального основания – производственных отношений. Будет мягко сказать, что это обстоятельство убийственно повлияло и на советское право.

В начале я писал о дуализме юриспруденции. В связи с этим, у кого-то уже мог сложиться закономерный вопрос: так что же на самом деле исследовал Маркс? Так вот, фактически, марксизм предстал ещё одной попыткой именно метафизического объяснения права, но настоящая беда была в том, что в силу названной выше идеологичности исследовала то, что остаётся в сознании человека, пережившего, грубо говоря, акт классового насилия. «Ваше право есть лишь возведённая в закон воля вашего класса, воля, содержание которой определяется материальными условиями вашего класса» – провозглашается в «Манифесте коммунистической партии». А потому любая попытка научного осмысления правовой действительности в метафизическом ключе, чревато было для учёного-марксиста лишь огульной критикой правой предшествующих формаций. По этой причине советская юридическая наука, вроде как авангард леворадикальной мысли, оказалась неспособной родить ни один фундаментальный труд, равный по своему авторитету, значению и влиянию на научную мировую мысль, как труды Кельзена и Харта в либеральном лагере, Карла Шмитта в консервативном.

Однако социалистическое право создаёт новую парадигму, новую сущность, если позволите. Если пресловутое новаторство либерализма превращает право в равный масштаб, применимый к заведомо неравным субъектам, то есть приравнивание осуществляется пока ещё в одной плоскости, то социалистический локомотив идёт ещё дальше, превращаясь в меру уравнивания заведомо неравных субъектов, то есть уравнивание происходит теперь уже во всех возможных внешних плоскостях, тем самым, вероятно, концептуально завершая начатое столетиями назад дело по демонтажу Цивилизации.

Историю советской науки обычно делят на два разных периода: до и после 1938 года. До 1938 ещё существует разномыслие, которое весьма любопытно изучать (на чём, правда, достоинства эпохи заканчиваются). Однако это разномыслие естественным образом ограничивается обозначаемому выше тезису о праве господствующего класса, уже бережно закреплённого в «Руководящих началах по уголовному праву РСФСР, 1919» в самом же первом пункте. В трудах Пашуканиса, Курского и прочих формируется положение о праве, как специфичной форме выражения рыночных отношений, отношений производства. Здесь стоит отметить и об одном примечательном средстве большевиков – Бутырке. Это даже не совсем метафора, ведь в 1920-1930ые годы практиковался следующий способ революционной перековки старой царской профессуры: перед великими пролетарскими праздниками профессора появлялись в университетах на лекциях с узелками личной одежды, по той причине, что отчитав лекцию гражданин профессор самостоятельно должен был отправиться в тюрьму и просидеть там в общей камере с урками на всё время великих красных праздников. Ведь только так, по мнению коммунистов, он мог постичь азы марксизма, поменять своё повреждённое старыми устоями правосознание. Так обращались с людьми, между прочим, осуществлявшем в этом беспорядке какую-никакую кодификацию права, с чем отважные красные писаки самостоятельно бы никогда не справились (по самой меньшей мере у них попросту не было кадров), что не могло не приближать заветный день успокоения и восстановления хотя бы минимальной справедливости. Впрочем, в 1938 ситуация меняется, на Всесоюзном совещании по вопросам науки советского государства и права ставится точка и на этом сомнительном разномыслии, и Вышинский производит санкционированную свыше ревизию марксистско-большевистского правопонимания, и одновременно весьма парадоксально спасает СССР от окончательной деградации в этом вопросе. Вышинский возрождает адаптированную форму позитивизма, основанного на вполне себе буржуазном легизме, сформулированным небезызвестным Дж. Остином в его «Lectures on Jurisprudence». Эта концепция хотя бы в минимальной степени способствует восстановлению в стране советов законности, без которого не может существовать стабильное Общество, хотя стоит отметить, что законность эта всё же была особой, социалистической, ведь приоритетом пользовался политический подход (вместо юридического), суды были произвольны, всё ещё руководствуясь «революционной целесообразностью» на протяжении нескольких десятилетий, а репрессии на этом не заканчиваются, и сам Вышинский заявляет, что «насилие есть наивысшее проявление воли людей, направленной на строительство новой, более высокой социоэкономической структуры». Этим самым решался вопрос не о том, надо или не надо применять государственный террор, а о том, кто будет это делать и как.

И всё же, таким образом, возможно именно на этом моменте следует ставить пометку об окончании Октябрьской революции – ситуация в какой-то степени наконец возвращается на привычное место, а народ больше не пребывает в революционной обстановке. И хотя впоследствии заклинания хранить социалистическую законность стали частью повседневного советского ритуала, за которым продолжали существовать разные формы произвола, все эти заклинания, освящённые авторитетом права ‘как такового’ (an sich), способствовали стабилизации правоприменительной практики в дальнейшем. Это определение сделало главное – упразднило такую злейшую форму произволам, как революционное правосознание, заменявшей советским идеологам понятие права вообще.

Революционное правосознание, совесть пролетариата, кстати говоря, вполне официально вообще являлось главным источником восполнения советского законодательства в первые декады его существования, что закреплено в Декрете о суде №1. Удивительным образом, эта загадочная субстанция позволила придать обратную силу некоторым законам, в частности предоставил на усмотрение суда применение давности в каждом конкретном случае работы против рабочего класса на «ответственных или особо секретных должностях при царском строе», а равно в случае контрреволюционного преступления. Суд, руководствуясь своим безупречным революционным правосознанием и пользуясь сложившейся, можно сказать, децентрализацией, занимался преследованием лиц за совершение таких тяжких преступлений, совершённых до Октябрьской резолюции, по сути в другом государстве, вплоть до конца 1950х, а то и позже. Выглядело это весьма сюрреалистично, учитывая, что в то же время общее ограничение придания обратной силы закону всё же было сделано, только в другой отрасли права, в гражданском (обозначая 7 ноября 1917 года как разграничительную линию правого применения; к слову, в этом, помимо прочего, состоит экономический террор Революции). К удивительным свойствам революционного правосознания можно отнести и широкую аналогию уголовного закона, в котором на голубом глазу подчёркивалось, что в случае отсутствия наказания за определённый проступок – необходимо применять наказание, предусмотренного для другого проступка, главное, чтобы он был «наиболее сходным по важности и роду преступления». Это творилось вплоть до 1960, до введения нового УК, и только тогда было запрещено использовать аналогию в уголовном законе. Как отмечают некоторые отечественные исследователи (Шаповалов), этот феномен фактически напоминает воплощение некоторых крайне архаичных форм сознания права, сопоставимого с уровнем сознания варваров эпохи Leges Barbarorum, по сути эпохи Русской Правды!

Что же касается государства, по словам Н. Неновски, в этот период государство как суверенная власть в определённом смысле сливается с диктатурой пролетариата, проявляется как её орудие. Классовая диктатура не устанавливается законом, не условливается (с научно-материалистической детерминистской точки зрения) правом. ‘Класс’, который осуществляет диктатуру, формирует как государство, так и право, соответствующие исторической эпохе, общественно-экономической формации. Ни право предшествующего исторического типа, ни законы, выражающие волю данного класса, не могут ограничить или «связать» его диктатуру. В случае необходимости (социальные потрясения, война, классовая борьба), господствующий класс может изменять государственное устройство и действующее право. Двойственность и парадоксальность советской системы, провозглашающей диктатуру класса и утверждающей этой декларацией самую настоящую социалистическую демократию. ‘Тоталитарный’ же аспект здесь заключался в абсолютном и беспрекословном доминировании объективного права над субъективными правами, ввиду высшего выражения интересов властвующей группы – определённого класса, интересам которого подотчётно без преувеличения всё, даже, при "необходимости", сами представители этого класса, как показали события в Новочеркасске.

Стоит ли вообще говорить, что широкое распространение получили случаи внесудебного рассмотрения дел? Когда расследование проводилось ЧК, приговор часто приводился в исполнения без какого-либо разбирательства. Больше половины из отбывавших наказание в трудовых лагерях в 1919-1920 годах больше половины были направлены туда в административном, а не судебном порядке. Первый УК РСФСР (1922 года) и вовсе определял преступление как «всякое общественно опасное деяние или бездействие, угрожающее основам советского строя и правопорядка установленному рабоче-крестьянской властью на переходный к коммунистическому строю период времени». Отсюда неоспоримо вытекало, что преступником можно было объявить любого гражданина, в том числе не нарушившего ни одного из действующих законов, если его деяние (или бездействие) представлялось опасным для существующего строя. «Наш УК отказался от принципа nullum crimen, nulla poena sine lege (нет преступления, нет наказания по закону). Наше определение преступления основано на его материальном содержании как общественно опасного деяния; и наша мера наказания рассматривается не как возмездие за вину, а как мера правовой защиты общественного порядка (прим.: общественный порядок понимается на основе господства пролетарского/рабоче-крестьянского класса, по этой же причине Пионтковский выводит тезис о неприемлемости для революционного права всех перед законом, праву отводится чисто временная служебная роль).» – пишут в 1936 году советские юристы Карницкий и Рогинский в УК РСФСР. К слову, отношения властного функционера с подвластным были прямыми, никакие другие обязательства и сдерживающие механизмы (например корпорация-страта или любая иная персона) между ними не стояли (как то было в традиционном, ретроградном "феодальном" обществе), а следовательно такие приказы, как ‘00447’, уничтожавшие сразу сотни тысяч людей, были совсем уж лёгким действием, как и работа ‘народных’ трибуналов. А что, собственно, поменялось сегодня по существу, кроме масштаба? Другими словами, кто осуществляет правосудие? Вопрос риторический.

Кстати, перечитайте список представлений французских бунтарей чуть выше.

История забывается, память искажается, и спор некоторых правовых школ воспринимается как спор равных, несмотря на то, что при внимательном изучении – это спор естественного, развивающегося непрерывной нитью на протяжении веков (тем самым воплощая наиболее точный и состоявшийся продукт для конкретного общества), того, что всегда стремилось к истине, с неприемлемым, возмутительным, а главное беспочвенным, подмыленным временем результатом бесконечного ужаса и насилия, сжатого в кратчайшие сроки, этакий экстракт произошедшего некогда Зла, призванный лишь к одной цели: адаптировать Общество к абстрактному и вымышленному умозрению; к этому же относятся такие документы, как, к примеру, Конституция США и Декларация прав человека и гражданина. И к этой беспочвенности следует отнести не только это великое, лживое, сиюминутное умозрение, лежащее корне этого вздора, но и исторический опыт множества народов, не прошедших через соответствующие потрясения внутреннего (чувственного, интеллектуального) и внешнего (состояния разрушительного беспорядка вокруг). Французский, английский, не затрагиваемый здесь американский (явившийся, в сущности, лишь максимизацией английских ‘завоеваний’), и в некоторой степени даже марксистский нигилизм получает признание, хотя многие народы не прошли через аналогичные процессы самостоятельным образом, и следовательно для них эти представления являются ещё менее натуральными и ещё более ниспущенными (китайские и прочие далёкие опыты я не берусь рассматривать в контексте цикла о природе вестоксикации). Воистину, впитывая и подстраивая под себя худшее, что отрыгивают ему века – Дух Революции живёт, и будет жить, покуда нас связали с Ним узами безоговорочного контракта, попытка расторжения Которого грозит наивысшими санкциями, в самом деле не меньшими, чем те, которыми карали отказавшихся Его подписать; и поклоняться Ему стали только больше.

853 views·6 shares