Бумажная работа: вторая черпальня

Машину привезли зимой, на восемнадцати подводах, и три недели она лежала во дворе под рогожей, как покойник, которого не могут отпеть.

Ты ходил смотреть. Все ходили. Чугунные станины, валы в промасленной бумаге, медная бесконечная сетка, свёрнутая в рулон, — сетка шириной в четыре аршина, одна, без рамы, без бортов, без ничего, и ты долго стоял и не мог понять, где у неё края и как её брать.

Её не берут. Вот что ты понял позже, и от этого у тебя сделалось нехорошо под ложечкой, как от известия о чужой смерти.

Бумажная работа | Михаил Виноградов
Бумажная работа | Михаил Виноградов

Немец, приехавший её ставить, объяснял через приказчика, а приказчик переводил не то, потому что слов не знал; но ты и без слов увидел устройство, потому что руки твои двадцать лет делали то же самое, только медленно. Масса течёт из ящика на сетку сама. Сетка идёт вперёд сама. Вода уходит вниз сама, и там, под сеткой, стоят отсосы, а дальше валы, а дальше сушильные цилиндры, горячие, и на выходе — полотно. Не лист. Полотно, без конца, шириной в четыре аршина, наматывается в рулон, и рулон растёт, и никто не считает стопами и дестями, потому что считать нечего: бумага теперь не штука, а длина.

Ты спросил про тряску.

Приказчик спросил у немца, немец не понял. Ты показал руками — от себя и вбок, тем кистевым, каким солят. Немец посмотрел на твои руки внимательно, как смотрят на редкость, и сказал коротко, и приказчик перевёл: не надо.

Как — не надо.

Не надо, потому что нечем. Сетка бежит вперёд, вода уходит вниз, и волокно ложится туда, куда его несёт, — вдоль хода. Всё до последнего. Никто его не перехлестнёт, потому что перехлёстывать некому: рук нет, есть скорость. Немец говорил про это без всякой вины, даже с удовольствием, как говорят о преимуществе: ровно, гладко, одинаково, лист к листу, тысяча пудов в месяц.

Ты взял первую пробу, которую сняли с валов, и сделал то, что делает всякий, кто у чана стоял: взял за два угла и потянул.

Она пошла. Она пошла сразу, ровно, чисто, по всей длине, без звука, как по линейке, — так рвётся то, у чего всё волокно смотрит в одну сторону. Разорвалась, будто её резали.

Ты повернул её и потянул поперёк. Поперёк она держала. Держала так, что ты руку сорвал.

И ты стоял с двумя половинками и думал, что вот тут и есть вся штука, и что теперь бумага будет рваться всегда в одном и том же месте и всегда в одну и ту же сторону, и что тот, кто станет на ней писать, никогда об этом не узнает, потому что писать он будет вдоль.

Знак они тоже придумали.

Ты решил сперва, что знака больше не будет, и почти обрадовался этому — так, стыдно, боком: ну и пусть, значит, кончилось. Но знак был. Немец показал вал — лёгкий, полый, обтянутый сеткой, с припаянным поверху узором, — и объяснил, что вал этот идёт по мокрому полотну сверху и вминает узор в него, пока волокно ещё живое.

Сверху. Вминает.

Ты держал этот вал в руках и разбирал по буквам простую вещь, которой раньше не было и которой теперь уже не отменить. Раньше знак был из пустоты: в толще листа оставляли место, где волокна нет, и на просвет оно светилось, потому что там ничего не было. Теперь знак давят. Его кладут поверх готового, силой, на ходу, и он выходит такой же — на просвет светлый, красивый, ровнее прежнего. Тот же щит, те же завитки, та же пустота внутри.

Только пустота эта теперь сделана нажимом.

Ты не сумел бы объяснить, отчего у тебя от этого мутит. Знак как знак, лучше твоего, отчётливее; на просвет и не различишь. Не различит никто и никогда, ни один человек на земле, кроме тебя и ещё двух-трёх старых по всей губернии, и вы все умрёте, и различать будет некому.

Ты работал у чана ещё девять лет — на машине шла обёртка, а хорошую, тряпичную, дорогую, под гербовое и под вексельное, лили по-прежнему руками, и вас держали. Потом перестали держать.

В последний день ты вылил лист, тряхнул два раза, вдоль и поперёк, и никому этого не показал, потому что показывать было некому и незачем.

Бумага вышла хорошая.

5 views·1 share