«Диктатура сволочи» №2. О пролетариях всех стран.
Революционеры антикварных времён любили декламировать слово «народ». Это «народ» «восстал против тиранов», казнил королей и мистическим образом избирал Робеспьеров. Потом вместо народа стали фигурировать «трудящиеся». Затем из сонма трудящихся выпали такие тунеядцы, как крестьяне, фермеры и все, кто добывает для нас хлеб в поте лица. Остались одни «пролетарии». Дальше стал дифференцироваться и пролетариат: пролетариат простой и пролетариат революционный. «Сознательный пролетариат», как его называли в России ДО 1917 года. «Лумпенпролетариат», как его квалифицировали в Германии. Биологические подонки больших городов, как его квалифицирую я.
Я видел революционные судьбы пролетариата в Москве и в Берлине. Я вместе с русским пролетариатом сидел в советском концентрационном лагере и рядом с германским пролетариатом переживал дни разгрома 1945 года.
Пролетариат в революционном понимании с рабочими не имеет ничего общего. «Пролетариат» — это стыдливый псевдоним над чувством неполноценности и обиженности.
С этой точки зрения «пролетариат» есть в рабочем классе и во всех остальных. Есть пролетариат и в аристократии (Мирабо и Кропоткин), есть в буржуазии (Блюм и Троцкий), есть среди интеллигенции и почти нет пролетариата среди крестьянства. Нельзя считать случайностью тот факт, что за исключением Августа Бебеля, не было ни одного пролетарского вождя, имевшего отношение к рабочим.
Ленин и Троцкий были вождями рабочих и социалистических партий, но никогда в жизни дела с рабочей массой не имели. Товарищ Сталин никогда в жизни с рабочими не общался, да и вырос Сталин в Грузии, где в его времена никакой промышленности не было. Самая индустриальная страна мира — САСШ — находится в хвосте социалистического движения мира, а самая неиндустриальная страна Европы — Россия — стала во главе мировой пролетарской революции, в корне подрывая этим все марксистские пророчества. Среди вождей русской революции нет ни одного рабочего.
Русскую рабочую массу можно разделить на две неясные категории: пролетариат и не-пролетариат. Пролетариат — это тот, кто «не имеет родины», не имеет ничего, «кроме цепей», кто собирается «завоёвывать мир» и кто треплется по митингам и забастовкам: основные кадры революции. Не-пролетариат это те, кто имеет родину, кто цепями не обременён, новых миров завоёвывать не собирается и в революции не лезет.
Пролетариат — это неквалифицированные низы рабочей массы, не-пролетариат — её квалифицированная середина, обычный русский рабочий, средний человек страны и народа. Место середины и опоры нации делит с ним средний, хозяйственный крестьянин — «кулак», по советской терминологии.
Характерное свойство русской промышленности — её основная масса размещена вне городов. В Царской России шла «индустриализация без урбанизации». Основные промышленные районы росли веками на базе кустарного промысла: Урал, область Верхней Волги, Тула и прочее. Второстепенная, хотя и крупная промышленность концентрируется в городах, например, в Петербурге.
Уральский рабочий рос веками. Здесь деревня называется «заводом». Здесь «завод» включает в себя и деревню: каждая семья имеет свой участок земли, свою избу и свою корову — а то и пять (то есть, имела до большевиков). Уральский рабочий — великий рыболов, птицелов, охотник — любит и знает свой завод и своё ремесло. Он живёт (точнее жил до большевиков) привольно и сытно, и статистика заработной платы не имеет отношения к его жизненному уровню. Уральский рабочий вёл здоровый образ жизни и был консервативен.
Петербургский рабочий был пролетарским новорождённым, эмигрантом из деревни в международный город, примерно таким же эмигрантом, как поляк, попадающий в Нью-Йорк. Неудачники деревни попадали в великолепный город с отвратительным климатом — город, построенный для дворцов и их обитателей. В Петербурге не было «трущоб», но были унылые ряды каменных мешков без солнца и света, без простора и зелени, вечно прикрытые холодным северным туманом. Вне рабочих часов рабочему было некуда деваться.
Деревенский неудачник — по преимуществу не из русских областей, а из Эстонии, Латвии, Карелии, отчасти из северо-западных губерний, попадает в красивейший город мира, где летом нет ночи, а зимой нет дня, город, построенный на нерусском прибалтийском болоте, город дворцов и казарм, где «восток» и «запад», Россия и отбросы Западной Европы, вцепились друг в друга в схватке, которая не закончилась и до сих пор. Кроме кабака, рабочему деваться было некуда, и в Петербурге — и досоветском, и нынешнем — пили так, как не пили нигде с тёх времен.
Петербург был беспочвенным городом, родиной беспочвенной русской интеллигенций. Беспочвенным был и петербургский пролетариат. Его заработная плата была самой высокой платой в мире, но и Петербург был самым дорогим городом России. Петербургская промышленность была экономической нелепицей: с Донбасса возили туда уголь, с Украины возили хлеб, а продукцию петербургской промышленности и бюрократии направляли за тысячи вёрст от места изготовления. Петербург был наполнен «выходцами» — коренного населения почти не было.
Это был идеальный город для революции: беспочвенный город неврастеников, город белых ночей и чёрных дней, туманов и морозов, болот и дворцов. Деревенский парень, попавший на Петербургский завод, не мог не стать пролетариатом.
Главной двигательной массой революции был петербургский, петроградский и ленинградский пролетариат — подонок города с тремя именами. ЭТОТ пролетариат в результате революции погиб целиком: он поставлял «красу и гордость» красной гвардии для гражданской войны, из его среды набирались первые комиссары советской власти, вырезанные в крестьянских и прочих восстаниях, его остатки вымирали от голода в эпоху коллективизации деревни. Сейчас его больше нет — он заплатил своей жизнью не за свою вину.
Кроме Петербурга и в некоторой степени — Москвы, никакого «пролетариата» в России не было. Были рабочие. Обыкновенные рабочие — средние люди страны со своими слабостями и добродетелями, толковые и порядочные люди. Люди, имевшие и родину, и Бога, и совесть, и семью, и профессию, а также и уважение к профессии, к родине, к семье и к религии. Они не были пролетариатом и тем более не были революционным пролетариатом.
Иностранные историки изучают русскую революцию по русским источникам. Русские историки делятся на революционных и контрреволюционных. Революционные историки не пишут об участии рабочей массы в контрреволюции, ибо какой тогда окажется «рабоче-крестьянская власть», укрепившаяся как раз на почве разгрома рабочих и крестьянских восстаний? Не пишут об этом и контрреволюционные историки, ибо тогда пришлось бы объяснять: как именно обманула контрреволюция рабочие и крестьянские массы.
Ижевские, уральские, донецкие и прочие рабочие массы, которые помогали Белой армии и сражались в её рядах, ещё «ждут своего историка». Рабочих киевского арсенала командование Белой армии попросило соорудить в кратчайший срок три бронепоезда: рабочие работали днями и ночами, не выходя из цехов, оставаясь там и есть и спать, только чтобы помочь разгрому «рабоче-крестьянской власти». Батальоны ижевских рабочих отступали с Колчаком до крайнего востока. Ярославское рабочее восстание большевики буквально утопили в крови. Обо всём этом писать не принято. Современный историк улавливает только то, на что настроен он сам, остальное его не касается.
Французскую революцию сделали «подонки невежества и порока». Русскую революцию подготовила беспочвенная, книжная интеллигенция и реализовали подонки петербургского «невежества и порока». Невежество вскарабкалось на кафедры, а порок взялся за ножи. Рабочий класс не разглагольствовал с кафедр и не орудовал ножами. «Мозолистые руки» пролетариата «обагрены кровью эксплуататоров» только в собраниях сочинений. В действительности «пролетариат», русский пролетариат, никакого отношения к этой крови не имел.
Я три раза в жизни работал грузчиком. В первый раз в Петербурге после Февральской «революции», ибо работа грузчика оплачивалась раз в пять выше работы журналиста, потом в Одессе 1923-24 года, ибо не желал служить советской власти. Зиму 1934-35 года я проработал грузчиком в Гельсинфорском порту, ибо после побега из советского концентрационного лагеря нам нечего было есть.
Портовый грузчик разместился на самом низу рабочего класса. Он работает исключительно спиной и ногами. Портовая обстановка не благоприятствует развитию никакой невинности. Обращение с импортными товарами приучает к воровству. Эта профессия имеет и хорошие стороны: она даёт непробудный сон и снабжает аппетитом.
О петербургском грузчике у меня осталось неясное впечатление. Они не принимали никакого участия в революции, но они были довольны её достижениями: десятки тысяч тонн пшеницы лежали негруженными, рабочих рук не хватало и грузчики стали зарабатывать в три, в пять, в десять, в пятьдесят раз больше, чем они зарабатывали раньше. Даже падение курса рубля не могло угнаться за ростом их заработка. И только потом, осенью, рухнуло всё: грузить больше было нечего.
В мир одесских грузчиков я окунулся летом 1921 года — через год после занятия Одессы Красной армией. Одесские грузчики говорили о революции безграмотно, но мудро, а меня опекали всячески. За годы голода и тифов я сильно ослабел физически и шестипудовые мешки приобрели несвойственную им тяжесть. Мне было очень трудно. Кроме того, наличие в грузчицкой среде человека в очках вызывало подозрительное внимание советской полиции — меня укрывали от этого внимания.
Главной опорой большевиков в Одессе был уголовный элемент во главе с профессиональным бандитом Яшкой Япончиком — грузчики это знали хорошо. Город голодал. Грузчики организованно и традиционно воровали всё, что было в порту и что можно было съесть. Но и этого с каждым днём становилось всё меньше. Одесский пролетариат вымирал от голода.
Одесскому пролетариату власть предложила допинг. Было объявлено о «днях мирного восстания», которые должны были окончательно ограбить «буржуазию». Пролетариату разрешили отнять у буржуазии все её излишки. Группы рабочих должны были обходить буржуазные квартиры и отнимать всё, что по их мнению не было необходимым: лишнее бельё и платье, посуду, мебель, часы и прочее. Одесса переживала отвратительные дни: повальный обыск должен был охватить весь город, выходы из города были заперты отрядами Яшки Япончика и деваться было некуда.
Первый день мирного восстания назначили на воскресенье. Перекрёстки улиц заняли вооружённые отряды. Выходить на улицы населению запретили.
Над вымершим городом поднялась заря первого «дня мирного восстания». Люди сидели и ждали. День пришёл и ушёл: никаких «ударных отрядов» и грабежа; на дни мирного восстания одесский пролетариат не пошёл. Хотя каждую пару белья можно было повезти в деревню и обменять на хлеб. Пара белья могла означать спасение от голода. Очередной «день мирного восстания» перенесли на следующее воскресенье. В следующее воскресенье пролетариат тоже не пошёл.
В районе порта кое-какие портовые подонки, «шпана» — прошли «железной метлой» по кое-каким квартирам. Был у меня знакомый грузчик Спирька, промышлявший рыбной ловлей и контрабандой, пьяница и, по портовой традиции, вор: портовая традиция включала в себя право на «шабашки» — на кражу всего, что можно унести за пазухой. При удобном случае никто не брезговал и тем, что можно унести на спине, увезти ночью на лодке и вообще «национализнуть» любым способом. Слово «национализировать» на бытовом языке приобрело значение «кражи». Выдающимися добродетелями Спирька не блистал, как и его сотоварищи. Дня через три, после неудачи дня мирного восстания, Спирька говорил мне: «Это не мы по фатерам ходили, это шпана. А люди потом на нас скажут. Так мы шпане говорили: не лезь с чекистами. А они полезли. Ну, я одному ящик на ноги сбросил. Несу ящик, а он рядом стоит, я ему ящик на ноги, ну и ноги пополам. А кого — в воду скинули. Больше по фатерам не погуляют».
Спирькин рассказ я передаю приблизительно: портовый диалект на треть состоял из сквернословия. Но «шпана» хорошо поняла язык и образ действия портового пролетариата; очередной день мирного восстания окончился полным провалом.
Третий раз я соприкоснулся с портовым пролетариатом в Гельсингфорсе зимой 1934-35 года. Из советского концентрационного лагеря мы — я, мой сын и брат бежали, не унеся с собой никаких «буржуазных излишков». Чужая страна, на обоих языках которой ни один из нас не знал ни слова. Опять — зима, порт, погрузка и разгрузка, с тою только разницей, что каждый год революционной жизни отнимал всё больше сил. Эмигрантская колония в Гельсингфорсе снабдила нас кое-каким европейским одеянием, но оно было узко и коротко; наши конечности вылезали из рукавов, и наш вид напоминал огородные чучела. Да и все трое — в очках. Среди финских грузчиков наше появление вызвало недоумённую сенсацию.
Записываясь на работу, я предполагал массу неприятностей — не только физических, но и моральных. Мы, русские контрреволюционные интеллигенты — «буржуи», попадаем на дно финского пролетариата: представители враждебного класса, представители «народа-завоевателя», политические беглецы из страны победившей пролетарской революции. Русские грузчики уже знали, что такое пролетариат, революция, социализм и прочее. А что знают финские? И не станут ли они бросать нам на ноги такие же ящики, какие Спирька бросил на ноги одесской шпаны?
Наше проявление вызвало молчаливые и недоумённые взгляды: это что ещё за цирк? Так же молча и недоумённо финские грузчики смотрели на наши первые производственные достижения — эти достижения не были велики. Навыки и техническое оборудование в Гельсингфорсе были несколько иными, чем в Петербурге и Одессе. На нас троих были обычные шляпы, рукавиц у нас и вовсе не было. Финские грузчики молча, жестами и показом демонстрировали нам «западно-европейские методы работы», потом снабдили рукавицами и шапками, потом кто-то, так же молча и деловито, всунул мне в руку плитку шоколада, относительно методов приобретения которого у меня не было никаких сомнений. Потом выяснилось, что кое-кто из грузчиков кое-как понимает по-русски, и в перерывах работы мы сидели кружком, курили папиросы — купленные по спирькиному методу, и я пытался объяснить, что такое революция и почему мы от неё бежали.
Финские грузчики слушали молча и напряжённо. Иногда высказывались мысли, что у них, в Финляндии, было бы, может быть, и иначе. Истории финской гражданской войны я тогда ещё не знал — в Финляндии иначе не было: пленных здесь жгли живыми на штабелях дров. Может быть, именно об этом по-фински напоминали друг другу мои собеседники, обмениваясь мыслями на финском языке? Не знаю, о чём говорили и что вспоминали они. Но среди этих людей, чужих нам по всем социальным, экономическим и национальным признакам, мы проработали почти всю зиму. Я рассказывал о том, что пишу воспоминания о моей советской жизни. Грузчики просили «писать правду», что я делал и без них.
Они были грубы — эти петербургские, одесские и гельсингфорские грузчики. Это был самый нижний этаж «пролетариата». Я не хочу идеализировать Спирьку: он был пьяницей, контрабандистом и вором. Он оправдывался тем, что он ворует только у «товарищей», товарищ в те времена считался ругательным словом. Но Спирька лицемерил: до «товарищей» он так же воровал и с буржуазных пароходов и складов. Воровали и финские грузчики. Слой населения, который после революции именовался у нас ругательным именем «товарищи» — был лишён этики и запретов: это была истинная и стопроцентная сволочь, морально неприемлемая даже для Спирьки. И над этой сволочью возвышался организующий слой революции — слой людей, одержимых ненавистью ко всему в мире, слой фанатиков, изуверов, садистов, кровавых мечтателей маратовского стиля. Фанатики и сволочь никаким пролетариатом не были. Они были изгоями — не социальным, а биологическим осадком нации.
Одесские грузчики скрывали и опекали интеллигентного контрреволюционера, финские грузчики отечески наставляли русских «империалистов» о тайнах профессии, русские мужики прятали меня с братом во время одного нашего побега, пролетариат концентрационного лагеря ББК снабжал нас приспособлениями для нашего побега из лагеря (если бы мы попались и проболтались о происхождении этих приспособлений, людей, нас снабдивших, бы расстреляли, и они знали это), потом рабочие одесских железнодорожных мастерских, среди которых я проработал три года… Нет, революционного пролетариата за все 17 лет моего советского житья я в глаза не видал. Нет его, этого пролетариата. Никто «трудящийся» не пошёл в революцию, которая оказалась направленной против трудящихся, и которую сделали никогда не работавшие люди — тунеядцы и паразиты в буквальном смысле слова.
Ни к каким революциям пролетариат отношения не имел. Революцию делала сволочь. Но читатель, даже склонный к критическому мышлению, уже находится под некоторым гипнозом таких терминов, как «народ», «трудящиеся», «рабоче-крестьянские массы», и предполагает, что без «массового движения» революция невозможна. Я привёл свои личные наблюдения. Позвольте привести фактические данные Ипполита Тэна о Французской революции.
По подсчётам Тэна, на всю революционную Францию было 21.000 членов революционных комитетов, а в день падения Робеспьера по революционным тюрьмам Франции сидело 400.000 человек. По отдельным городам число французских большевиков было невероятно мало: в Труа — 22 человека, в Гренобле — 21, а в Бордо только семь. Революционный актив Франции Тэн определяет в 300.000 человек. Население Франции равнялось тогда 25 миллионам. Следовательно: «фанатики и изуверы», которые составляли 0.1 % французской нации, объединили вокруг себя «подонков невежества и порока», составлявших 1 % населения, расправлялись с остальными 99 %, как им было угодно. 99 % населения не могло быть «эксплуататорами», как 1 % не мог быть «трудящейся массой». С одной стороны была сволочь, а с другой — все остальные. Сволочь же подбиралась из всех слоёв нации, из отбросов всех классов, из неудачников всех сословий. Все остальные уплатили сволочи дань в одну треть населения страны. В СССР коммунистическая партия включает в себя в среднем тоже около 1 % населения страны, и она уже обошлась в одну треть человеческих жизней России.
И.Л. Солоневич
