«Диктатура импотентов» №2. Методы монархии и социализма, рождение бюрократии.

О пролетариях всех стран

«Победителей не судят», ибо судить их некому. Этот афоризм принадлежит Екатерине Второй, мелкой немецкой принцессе, ставшей путём мужеубийства и цареубийства почти тем же, чем сейчас является Сталин. Кстати, один из официальных эпитетов Сталина взят из словаря екатерининской эпохи: её придворная историография назвала «матерью народов». Сталин, соответственно, стал отцом.

Мелкая немецкая принцесса, уголовным путём вознесённая на престол Российской империи, была куклой в руках тех людей, которые несли её и на кровать, и на престол. Она была только вывеской. Её назвали Великой, ибо именно под её вывеской окончательно закрепил свою диктатуру слой русского рабовладельческого дворянства.

Русская история назвала Екатерину Великой, Александра Первого – Благословенным и Николая Первого – Палкиным. В реальности Екатерина была сплошной реакцией, Александр был пустым местом, Николай Первый был единственным светлым пятном: он вернул конституцию Польше, подтвердил конституцию Финляндии и начал освобождать крепостных крестьян империи. Но, как это случается с историками, Екатерина, при которой крестьянство окончательно лишили человеческих прав, оказалась Великой, а Николай Первый, который всё своё царствование вложил в освобождение крестьянства, оказался Палкиным.

Самая крупная, воинственная и реакционная государственность Европы завоевала Польшу, Балтику, Финляндию, Крым и массу других мест. Во всех этих окраинах были оставлены их старые конституции и вольности. Польская конституция была ликвидирована только после восстания 1832 года, финская действовала до 1917-го. Взаимоотношения между завоёванной Финляндией и её завоевательницей не имели прецедентов в истории: граждане Финляндии пользовались всеми правами на всей территории империи, а остальные граждане империи не пользовались всеми правами на территории Финляндии. Ни в одном завоевании у побеждённых помещиков или мужиков не отняли ни клочка земли, никто не переселялся и не перегонялся с места на место. Финн генерал Маннергейм был генерал-адъютантом свиты Его Величества, поляк генерал Клембовский был генерал-квартирмейстером русских армий в Первую мировую войну.

Польские помещики около Харькова и Варшавы продолжали владеть своими поместьями (иногда гигантскими), а до 1861 года некая часть народа-завоевателя и народа-победителя, например, семья Солоневичей, оставалась в крепостных рабах помещиков, принадлежащих к побеждённому и завоёванному народу. Особенно умно это не было.

Около двухсот лет назад князь Потёмкин завоевал нынешний Юг России, в том числе Крым. В сознании среднего читающего европейского человека имя князя Потёмкина неразрывно связано с выражением «потёмкинские деревни». Так пишет история. История не пишет о том, что тогдашние «потёмкинские деревни» сейчас называются Одессой, Севастополем, Днепропетровском и прочими бутафорскими названиями. Война на Юге России была зверской войной. Татары отчаянно сопротивлялись, и население северных районов Крыма было истреблено почти поголовно. В таком же стиле разыгрывались и кавказские войны. Однако после капитуляции Крыма его населению предоставили выбор: остаться в России или эмигрировать в Турцию. Часть осталась, часть уехала. Уезжавшим предоставили тоннаж для них и для их имущества, выдали деньги на проезд и на обзаведение на новых местах. Это было двести лет назад, в одну из самых реакционных эпох России, по отношению к разбойным племенам, профессионально промышлявшим торговлей живым человеческим мясом.

Оставшиеся крымские татары мирно прожили двести лет. Сейчас их выселили на север Сибири. Два с половиной миллиона поляков те же двести лет мирно жили на Юге России – их выселили к линии Одер-Нейсе, где они не знают, что с ними станет завтра.

Крымские татары специализировались на табаководстве – лучшем в России. На севере Сибири они, вероятно, просто вымрут. Немецкие рабочие в Чехии веками специализировались на стекольной промышленности, лучшей в мире; теперь им деваться некуда и делать нечего. Финские пролетарии специализировались по водному транспорту в Петербурге и при царской реакции жили там сотню лет, работали, и никто их не трогал. С началом власти «пролетариев всех стран» их выселили. Немецкие колонисты в России жили почти двести лет и создали за Волгой высококвалифицированное сельское хозяйство – их выселили на тот же север Сибири и с теми же шансами на жизнь. Правительство русских пролетариев уморило голодом два миллиона пленных немецких пролетариев, и правительство французских пролетариев пыталось также уморить тех же немецких пленных.

Чем и когда помогли одни пролетарии другим пролетариям? Кто из них положил кусок хлеба в протянутую руку своих голодающих товарищей по классу? Кто из них дал бы стакан молока голодающим детям капиталистических стран, если бы дети голодали в капиталистических и пили бы молоко в социалистических странах?

«Пролетарии всех стран» добились одного: во всякую щель, где затаились остатки вековых споров, вбиты новые клинья свежей ненависти – классовой, групповой, национальной и даже религиозной. Кто мог представить себе, что вожди русского и французского пролетариата станут сознательно убивать голодом миллионы немецких пролетариев, только что «освобождённых от власти кровавого фашизма»?

Русский император Павел Первый, которого Бернард Шоу называет таким же чудовищем, каким был Нерон, взял в плен вождя польского восстания Тадеуша Костюшко. Костюшко был привезён в Петербург, принят Павлом, получил деньги и свободу и уехал в США.

Шамиль, организовавший на Кавказе одно из самых кровавых восстаний русской окраинной истории, был взят в плен, принят царём Александром Вторым, получил имение на Волге с запретом возвращаться на Кавказ и потом уехал в Мекку. Павел Первый и Александр Второй были «реакционерами», и оба были убиты: первый – за то, что начал освобождение русских рабов, второй – за то, что он его не кончил. Что сделали революционеры, убившие «реакцию»? Кого помиловали они? Кого они освободили и из числа своих противников, и из числа своих друзей, и из числа тех трудящихся, во имя которых они подняли свои кровавые знамёна?

Империализм был, но он остался и при социалистах. Однако до «пролетариев всего мира» в Европе было всё-таки чувство общественного приличия и были традиции человечности. Разгром Костюшко или Шамиля был обусловлен такими-то соображениями, но они не были преступниками, и они не рассматривались как преступники. Социалистический мир сейчас поделен на три неравные части: первая – вождь, вторая – его уголовная полиция, третья – остальное преступное человечество.

До победы социализма в Европе всё-таки существовали законы, преследовавшие за «возбуждение национальной, сословной, классовой или религиозной ненависти». Эти законы были несовершенны, выполнялись они не всегда, и прошлое Европы оставило достаточно поводов для трений. На этих территориях оставалось достаточно горючего материала для резни и для ненависти. Почти по всей Европе существовало крепостное право, и к 1945 году ещё существовали его пережитки. Всё это не было забыто, как не были забыты кровавые религиозные войны между католицизмом, протестантизмом и православием, и кровавые столкновения в пределах этих религий между их отдельными разновидностями. Всё это было исторической давностью, но со всем этим «старые режимы» пытались бороться и боролись не без успеха. Сейчас пришли «пролетарии всех стран» и во всех странах раздувают все мыслимые и немыслимые уголья ненависти.

Я утверждаю, что социализм родился из ненависти. Думаю, что это трудно доказать, но легче доказать техническую сторону этого вопроса. Авторы социальной революции во Франции 1789 года звали «массу» ненавидеть аристократов, тиранов, королей, панов, Коблени, Питта, Англию, Россию, жирондистов, эбертистов, дантонистов, вандейцев, лионцев, тулонцев, – всех, кроме самих себя. Авторы социальной революции в России звали массу ненавидеть эксплуататоров, плутократов, монархов, попов, белогвардейцев, Англию, Германию, Керенского, Троцкого, Бухарина – всех, кроме самих себя.

К власти пришла социалистическая партия. Она «вводит социализм», но даже Ленину ясно, что сразу на сто процентов этого сделать невозможно, поэтому социалистическая отрава даётся в её десятипроцентном растворе. И жизнь становится на двадцать процентов хуже.

При нормальных человеческих мозгах и совести здесь нужно было бы остановиться и проверить теорию путём анализа практического эксперимента. По теории, больное капитализмом человечество должно бы почувствовать небольшое облегчение. Вот социализировали, допустим, железные дороги, и они вместо того, чтобы работать лучше, стали работать хуже. Давайте посмотрим, в чём тут дело. Но неудача с десятью процентами имеет только одно последствие: авторы переворота сгущают раствор до сорока. И так далее, до стопроцентного «тотального» социализма.

Мы можем сказать: всё это догматики, фанатики, «тем хуже для фактов». Но можно поставить вопрос и с другой стороны: а что же им остаётся делать? Сказать urbi et orbi: извините, товарищи, наш фокус не удался, наша теория оказалась не тово… И вернуть железные дороги капиталистам, власть – эксплуататорам, жизнь – миллионам людей, уже убитых на путях к победе социализма?

Это совершенно утопично. Это означало бы самоубийство науки и теории науки, партии и вождей, похороны «невыразимо прекрасного будущего» и свои собственные. При выборе между убийством и самоубийством люди предпочитают первое, а третьего выбора у начинателей революции нет.

Поэтому-то и неизменно ищут козла отпущения. Поиски эти развивались по такой линии: нужно свергнуть проклятый старый режим. Свергли. Стало хуже. Нужно свергнуть буржуазное Временное правительство. Свергли. Стало хуже. Нужно разбить Колчака, Деникина и прочих. Разбили. Нужно ликвидировать «капиталистические остатки» в стране. Ликвидировали. Нужно ликвидировать крестьянство – почву, из которой рождаются капиталистические отношения. Ликвидировали. Нужно искоренить троцкистских фашистов – искоренили. Нужно расстрелять бухаринских уклонистов – расстреляли. В результате этих исторических побед победоносный трудящийся России ночью вором пробирается на поля, которые раньше кормили пол-Европы, там крадёт колосья и за кражу их отправляется на каторжные работы.

И этому трудящемуся, даже на каторге, власть говорит: виноваты последствия проклятого старого режима, потери гражданской войны, саботаж капиталистической агентуры – Троцкий, Бухарин и прочие, виноваты немецкие фашисты, американские империалисты, интеллигентские саботажники, несознательные рабочие, виноваты ВСЕ, кроме НАС. Нужно ненавидеть ВСЕХ, кроме НАС.

Родословная русского бюрократа

Родословная коммунистического русского бюрократа будет родословной русской революционной интеллигенции. Все книги, написанные русской интеллигенцией о революции — автобиографии. Именно поэтому вы не найдёте в них очевидного факта, что русская революционная интеллигенция была русской дворянской бюрократией. То, что русская интеллигенция была сплошь революционной, то есть социалистической, признаётся всей литературой, посвящённой истории русской общественной мысли. Эта литература старательно обходит тот факт, что, кроме чиновничества, в России почти не было другого образованного слоя. Русский деловой человек, разгромленный петровскими реформами почти так же, как его наследники были разгромлены ленинской, образованным человеком ещё не был, «интеллигенцией» не считался и пребывал на задворках общественной жизни. Русская литература рисовала его эксплуататором, кровопийцей, мироедом, паразитом и дикарём. Свободных профессий почти не было. До последней половины прошлого века русский образованный класс почти полностью совпадал с дворянством. Потом в этот образованный класс влились т.н. разночинцы – образованные и полуобразованные выходцы из духовенства, мелкого купечества и – в самое последнее время – из крестьянства. Они попадали в сложившуюся дворянско-бюрократическую атмосферу и достижения этой культуры принимали как нечто само собой разумеющееся.

Не менее девяти десятых людей, получавших в царской России высшее образование, шло на государственную службу. До освобождения крестьян дворянство на государственную службу шло по традиции, после освобождения – по материальной нужде. Разночинец шёл потому, что других путей у него не было. Торгово-промышленная жизнь страны обслуживалась героями Островского, пресса была слаба количественно, научно-исследовательских лабораторий ещё не было – девяносто процентов русской интеллигенции были государственными служащими, чиновниками и бюрократами, они не могли быть социалистами.

…Мой отец был крестьянином, потом в годы моего позднего детства – мелким чиновником: делопроизводителем гродненского статистического комитета. Я вырос в среде этой мелкой провинциальной бюрократии.

Это была добропорядочная бюрократия. Она брала взятки – так было принято. Но взятка не была вымогательством, она была чем-то средним между гонораром и подаянием. Она разумелась сама собой. Чиновник, который отказывался брать взятки, подвергался изгнанию из своей среды: он нарушал неписаную конституцию, он колебал устои материального существования бюрократии. Но такому же изгнанию подвергался и чиновник, который своё право на взятку интерпретировал как право на вымогательство. Взятка была добродушной, так же добродушен был и её приемщик. Чиновник старого режима начинал свой рабочий день в 10 утра и кончал в 3 дня. В течение этих пяти часов он мог зайти в ресторан, выпить рюмку водки, сыграть партию в биллиард – работой обременён не был и не старался себя обременять. Он не был человеком навязчивым и, будучи в той или иной степени революционно настроенным, правительственных мероприятий всерьёз не принимал. Он, кроме того, считал себя нищим.

Государственная служба везде оплачивается сравнительно низко. Маленький провинциальный чиновник получал жалованье, достаточное для того, чтобы семья из пяти человек была сыта, имела бы квартиру комнаты в три и по меньшей мере одну прислугу. Но материальные требования этого чиновника определялись не его «общественным бытием», а остатками дворянской традиции. Дворянская традиция в России, как и в других странах Европы, требовала «представительства». Физический труд был унизителен, квартира из трёх комнат была неприличной, наличие только одной прислуги было неудобным. В силу этого чиновник считал себя нищим. Он, кроме того, считал себя образованным человеком. Рядом с ним жил человек, которого никто в России не считал образованным: купец. Наш крупнейший драматург Островский населил русскую сцену рядом карикатур на «Тёмное царство», которое строило русскую хозяйственную жизнь. Наш величайший сатирик Салтыков населил русское читающее сознание образами Колупаевых и Разуваевых – кровавых хищников, пьющих народную кровь. Наш величайший писатель Лев Толстой пишет о русском деловом человеке с нескрываемой ненавистью. Позднейшая политическая литература связала Толстого с Марксом и выработала на потребу русскому сознанию тот тип, который сейчас плавает по США в качестве «акулы мирового империализма». То, что советская пропаганда говорит об «империализме доллара», взято не только из Маркса. Это взято также и от Толстого.

Мелкий провинциальный чиновник Маркса не читал, но Толстого он читал. Он считал, что он, культурный и идейный человек, «служит государству». А лавочник Иванов служит только собственному карману. Он груб, он ходит в косоворотке, и его жена сама стирает бельё. Скудное чиновничье жалованье путём таинственной «стихии свободного рынка» переходит в карманы лавочника. Если лавочник продаёт чиновнику на рубль мяса, то на тридцать копеек он выпивает чиновничьей крови. Лавочник ничего не производит. Он — представитель внепланового, государственно контролируемого хозяйственного хищничества. Он — классовый враг.

Классовым врагом лавочник был уже для Толстого: именно он скупал «дворянские гнёзда», вырубал «вишнёвые сады». Потом он стал скупать птенцов этих гнёзд и владельцев этих садов: дворянство разорялось, а буржуазия строила. Мелкий провинциальный чиновник литературно унаследовал дворянскую классовую вражду: во всякой школе преподавали русскую литературу, и во всей русской литературе частный предприниматель был образован как хищник и паразит. Частный предприниматель «заедал» каждый фунт чиновничьего обеда; он богател и строил дома – за счёт копеек, вырученных за продажу фунта мяса, и рублей, полученных как квартирная плата. Традиция русской дворянской литературы, бюрократический быт и философия пролетарского марксизма привели к тому, что старорежимная бюрократия носила идеи революционного социализма. Идеи эти не были глубоки и выветривались при первом соприкосновении с революционной действительностью, но и они в какой-то степени определили ход революции.

На вершинах русской интеллигентской мысли стояли писатели революционные и контрреволюционные. Контрреволюционные были умнее, сбылись именно их предсказания и предупреждения. Но сбыт имели революционные, или контрреволюционные писатели подделывались под революционную идеологию ради сбыта. Контрреволюционные мысли и Лев Толстой высказывал в произведениях, для печати НЕ предназначенных. Даже Достоевский не писал свободно, а когда пытался, его никто не слушал. Даже Герцен протестовал против революционной цензуры царской России. Здесь действовал закон спроса и предложения. Спрос обусловливала русская интеллигентная бюрократия, или бюрократическая интеллигенция, и ей социализм был понятен. Социализм – это расширение функций бюрократии на остальную жизнь страны. Это подчинение лавочника Иванова философически образованной, «культурной» массе профессионального чиновничества. Это было понятно и соблазнительно. «Частная инициатива» была чужой, непонятной и отвратительной, она взятками или обходами, нарушением инструкций и законов пыталась обойти государственное регулирование. Но чиновника кормило именно государственное регулирование. Так же, как дворянство прокармливалось крепостным правом, чиновник изобретал инструкцию или препону – и частник пытался её обойти: в чиновничьем воображении он восставал как хронический правонарушитель, как антисоциальный элемент, как антигосударственная стихия.

Я вырос в очень консервативной и религиозной семье. Но ДО конца двадцатых годов, до перехода от «новой экономической политики» к политике коллективизации деревни и первых пятилетних планов, я всё-таки разделял традиционно интеллигентскую точку зрения на делового человека. Чего же вы хотите? Я читал Толстого и Салтыкова, как всякий читающий русский человек. Я впитывал в себя образы хищников и кровопийц. Я съедал в ресторане свой обед, платил за него полтинник и из уплачивал свой кровный гривенник в качестве налога анархической стихии частной собственности. Я платил двадцать рублей за квартиру, и пятнадцать (мне казалось, минимум пятнадцать) отдавал за здорово живёшь своему домовладельцу. Меня охватывало железное кольцо «эксплуатации человека человеком». За каждое съеденное мной яйцо я уплачивал свою дань этой эксплуатации. Только в 1946 году я вдруг вспомнил: будучи репортёром, я в 1914 году за каждую строчку получал гонорар, равный цене двадцати пяти яиц. Кто сейчас заплатит мне такой гонорар? И кто снабдит меня яйцами, если бы я этот гонорар получил? И не был ли частный предприниматель нянькой и мамкой, кормилицей и сестрой милосердия? Не он ли, частный предприниматель, заботился о моём построчном гонораре и посредничал между мной и людьми, которые готовы были заплатить 0,000001 копейки за удовольствие прочесть в газете мой отчёт о заседании петербургской думы? Не он ли заботился о доставке из Воронежской губернии в Санкт-Петербург тех двадцати пяти яиц, в которые таинственным образом превращалась моя репортёрская строчка? Частный предприниматель был очень суров ко мне как к работополучателю: он требовал, чтобы я писал толково и грамотно. И если бы я толково и грамотно писать не умел, он бы выгнал меня на улицу. Но когда я приходил к нему покупать ботинки, то в моём распоряжении был целый склад, и я мог капризничать, как угодно. Мне тогда не приходило в голову, что если я как покупатель ботинок имею право капризничать, то такое же право имеет и неизвестный мне потребитель моих строчек. И что если частный предприниматель не будет придирчив в отношении меня, я не смогу быть придирчивым по адресу ботинок: придётся носить, что уж мне дадут. Много простых и очевидных соображений не приходило в голову.

Наступил военный коммунизм. Есть было вовсе нечего. О капризах по поводу свежих яиц или модности ботинок даже разговаривать было нечего. Я занимался поисками еды, а не объяснений её отсутствия. Объяснение, казалось, было просто: война мировая, потом война гражданская, потом террор. Я был ярым контрреволюционером, советская власть сжала и даже пыталась расстрелять меня не совсем зря. Я защищал монархию, но ДО частной инициативы мне никакого дела не было. Очень мало дела было даже до социализма: я был против социализма только потому, что социализм был против монархии. Если бы в 1912 году Император Всероссийский издал манифест об освобождении русского народа от буржуазной крепостной зависимости, я бы повиновался без никаких. Иностранный читатель скажет, что всё это было очень глупо. Особенно умно это, действительно, не было.

39 views·1 share