На ветошь
Если в прозаическом тексте часто проставлены ударения, причём даже в предлогах о́б и до́, то это, как правило, сулит проблемы того же рода, что и непонятно на что обидевшаяся женщина. Такой текст предполагает выверенность каждой буквы, и потому ожидает повышенного к себе внимания:
Солнечный свет до́ крови́ резал глаза, а земля разверзалась под ногами.
В интонационном рисунке смущает двойное ударение. Стоит прочитать вслух: дО кровИ не может осуществиться в речи, это что-то отдельное, либо дО, либо кровИ, а вместе взаимно аннигилирующееся. Зря совмещённой кажется вся «Душа-ветошь»: в сборнике немало удачных моментов и редких ничейных эпитетов («нудный, поминальный дождь»!), но вместе они забивают друг друга, вместе это малоинтересно и, главное, трудночитаемо.
Вскоре Таню одолел голем грипп, а в нём — выкидыш.
Вот «голем грипп» — это преступно или хорошо? Слеплено, видимо, из-за аллитерации, из-за пяти букв. Но что роднит грипп и голема? Голем — это искусственное создание, в лучшем случае бесформенная масса материи. Голем слеплен целенаправленно и подчиняется воле творца. Грипп нечто неподотчётное и стихийное, в него никто не вкладывал никакой задачи. Борьба с големом остаётся метафорой борьбы создателя и творения, но больной не порождает одолевающий его грипп, он приходит извне, вне нашего желания. В словосочетании есть смелость воображения, но остальное в нём — произвол. Вот так, для сложности, больше ни для чего, написана вся «Душа-ветошь», сборник, который столь увлечён своим языком, что забывает о чём он хотел сказать.
Заглавный рассказ обозначен как стихотворение в прозе и коротко (9000) ниспадает каскадом рубленных предложений. Игорь с Таней сошлись, спасаясь от одиночества, но одарённый Игорь бросает Таню в самый тяжёлый, после выкидыша, момент. Таня опускается на дно: её жутко мучает урка-сожитель, она ест из миски подобранной кошки. В попытке самоуничтожения девушка на износ работает в хосписе. В финале Таня видит вернувшегося Игоря — сказочно-красивого, богатого, с букетом роз. Его в сопли забивает местная банда, отчего Таня испытывает яростное удовольствие. Она сама убила бы Игоря, но тот уже:
…Выдыхал еле слышно, полным крови горлом:
— Таня...
Таня разобрала́: «Я шёл к тебе».
— Вот ты и пришел, — отвечала она глухо.
Подняла валявшийся рядом капюшон и накрыла им лицо любимого.
И удерживала, пока не прекратились конвульсии:
— Деточка моя, бедный мой, хороший, у нас все будет хорошо, я еще тебе ребеночка рожу, я тебя не отпущу больше…
Тошнота скрутила горло.
Таня закрыла лицо руками.
Посидев так недолго, вынула из сумки шкалик.
По ходу рассказа Таня превращается в «ветошь», то есть в истлевшую негодную ткань, которой можно разве что обтереть. Собственно, она и обтирала Игоря, пока тот не выбросил её, как грязную тряпку. Но с осевой метафорой не стыкуется концовка: Таня убивает Игоря, хотя состояние ветоши (либо «помогающей», либо «бесхозной») скорее заставило бы её безучастно наблюдать или как-то соборовать возлюбленного. Текст же с помощью шкалика уходит в социальное, не показывает безвольность души. Можно было подступить нежности и в само убийство: героине проще отпустить мёртвого, чем бросившего и даже просто ушедшего человека. Поэтому она убивает его, дабы прочитать благостную колыбельную. То есть рассказу не хватает завершённости, весь его запал вышел в чернуху, в тот дерзкий порыв, который затмил замысел.
Сборник можно было бы назвать чувственным, если бы не ощутимый крен в перверсии: коллективные изнасилования, беспорядочные половые связи, дрочка при шестилетних девочках, вытрахивание женщины до потери плода. Мерзко ли? Пожалуй, нет. Скорее, странно: не слишком пугающие, ачивочные подробности оставляют ощущение перестроечной сиськи, которую вставляли чуть ли не в каждый тогдашний фильм. Сборник наполнен семенем, членами и анальными отверстиями, но они столь покорны и молчаливы, что не несут даже функциональной ответственности. А без них не получается, без них нельзя. Таков дух книги, соответствующий переходной питерской чернушке:
Не то чтобы я была ромашкой или одуванчиком, но — вовсе не такой прожжённой и с чуйкой, как некоторые мои сверстницы, к концу одиннадцатого класса разменявшие кто по второму, ну а кто и по третьему десятку партнеров.
Вот хотя бы рассказ «Прима». Саша (актёр) и Она (балерина) оказываются жертвами одного и того же механизма: режиссёр-тиран (Макс/Крекер) разрушает их личности ради раскрытия таланта. Настоящее искусство настолько сильно увязывается с нарушением границ, что жертвы становятся соучастниками, которые хотят вернуться на место преступления. Саша — к новой тяжёлой роли у Макса, Она — в подвал, где в неё «всаживается жирный, скользкий елдан»:
Жарко, жёстко жарит кочегар.
Она…
— Круто… кр-рр-уто…
…задыхается от нарастающего кайфа…
…стонет. Просит. Хочет. Очень.
Жарче. Жёстче. Глубже.
Еще…
Аллитерация похожа на непристойную пионерскую шутку, когда вещи нельзя назвать своими именами и приходится юлить, из-за чего дальнейшая попытка передать ритм совокупления напоминает нелепую, насильственную игривость, свойственную тем, кто разнуздан вопреки внутреннему стеснению:
Совсем голые, они стоят лицом друг к другу, держась за руки, и здоровенный, цвета сырой говядины член тычется в Ее худое, бледное бедро…
— На колени. На колени, сука.
…в Ее рот…в Ее зад…
Действие происходит на грани яви и сна, поэтому цветовая палитра члена не обязательно свидетельствует о необходимости посетить эскулапа, но приём «это был сон» превращает рассказ в малопонятную вещь, чей посыл значительно затруднён структурой. Подобно тому, как герои размышляют о том, чем был фильм Макса — «историей о чрезвычайной силе искусства» или картиной про «одинокого и больного человека», рассказ становится тем же самым применительно к Саше и его жене. Не самая сложная метафора, чтобы укрупнять её сновидческим индастриалом и порнушными вставками.
Именно неоправданная сложность разрушает рассказы Кузнецовой. Так бывает от очарованности своими выразительными способностями, от желания сделать круто, одним шагом махнуть через шесть ступенек. Есть проза, где в нужном месте встретишь слова, значения которых не знаешь — реторсия, трансаминазы, салицилат, и ведь чёртов Word не подчёркивает, дескать, с нами-то всё в порядке, это ты тупой! Но когда в одном предложении соседствуют «иррадиирующий» и «фольгошка», то это, скорее всего, просто пыль от слишком уж засверкавших пяток:
Одарили меня и анютиными глазками — фингалами во весь фейс и калейдоскопной душистостью из безобразных соромных дробянок да букашек-таракашек; рядом с букетами всегда кто-то водится, вот и заскочили ко мне — в голову и в сердце: до сих пор не изгоню никак, никакой психоанализ не помог, никакой, мать его, гештальт.
Но на один такой профессиональный отрывок приходится одна вот такая зажёванность:
Кира вытащил из буфета опрометчиво открыто водворенную туда вернувшейся со смены Яной, обнаруженную им еще с утра бутылку коньяка и плитку шоколада, разместил трофеи на накрытом к ужину столе и опустился перед ним в кресло.
Подобный стиль быстро утомляет по той причине, что нет никакого смысла оттягивать его крайнюю плоть. Всё равно выглянет вот какой змей:
Единственное, что доставляет удовольствие — вид только что извлеченного из нее члена. Красивого, большого, с вот-вот сорвущейся с головки капелькой крови.
Или даже такой:
— Сразу предупреждаю, ты мне нужна только для поебаться. Хочу отодрать тебя и кончить в твое мясо. Да? Нет?
Вика кивнула.
Писать грязную с матом прозу куда сложнее, чем лёгкую прозу о поцелуе. Формально «Душа-ветошь» говорит о поиске спасения во враждебном мире. Надломленные герои сталкиваются с зависимостями, унижением, предательством и, не находя надлежащего выхода, всё же пытаются сохранить душу в условиях, превращающих её в ветошь. Но материал, на котором Анна Кузнецова закрепляет посыл, слишком стягивает его. Так, в «Романтике умерла» женщину до потери плода в два смычка пользуют бывшие сослуживцы. Животное насилие оказывается для героини единственной доступной ей формой подлинного, не фальшивого существования. Но считывается ли это? Нет, так как половые подробности забивают регистр, в котором хочет звучать текст, а чтобы перевести его в другую тональность, нужно отказаться от той языковой напряжённости, в которой творит автор.
«Душа-ветошь» — это наглядный пример как опасно потворствовать языку в ущерб историям и героям. Без них голем грипп сразу рассыпается в прах.
