О художниках и холстах
Максим Ильич Ромашкин увлечённо шёл по испачканной мостовой быстрым неизбирательным шагом, не замечая ни грязи, ни луж. Это был ещё молодой человек художественного ремесла, огромный талант которого можно сопоставить лишь с величиной его нищего положения. Высокая изогнутая фигура мужчины клонилась вперёд, сложенные перед собой руки поддерживали и грели друг друга. Пешеход безуспешно кутался от промозглого ветра в ветхое озябшее пальтишко, гармонично вписывающееся своим изношенным серым видом в точно такой же потрёпанный осенний пейзаж, окутавший собой весь город. То и дело на художника срывался мелкий дождь. Тогда Максим Ильич тоже срывался на мелкий бег. Петляя по хмурым улицам, художник поймал себя на мысли, как будто находится он сейчас внутри неприглядной картины, с которой сбежали все яркие краски. И чтобы нарисовать её, передать настроение тонировку и цвет – мастеру понадобился всего только один огрызок простого карандаша. Но именно это обстоятельство и вдохновляло в сей момент продрогшего путника и заставляло ускорять шаги не меньше, чем это делал противный октябрьский дождь.
Максим Ильич спешил к своему давнему другу и коллеге художнику Николаю Ревнёву по очень важному делу. Когда дом приятеля был уже в поле зрения, ливень внезапно прекратился. Растолкав плотную стену тучных конвоиров, вырвалось на свободу долгожданное солнце и полностью переписало светлыми лучиками весь скучный пейзаж недавней картины. Всё вокруг торжественно засияло, заиграло живыми красками. Художник в волнении остановился. Исхудавшее лицо его тоже засияло. В глазах, на щеках, на растрёпанных штрихах его мокрой бороды и длинных волос появились солнечные зайчики. Весело засветились и заплатки на старом коротеньком пальто.
Натренированным взором человека, который подмечает больше иных, он жадно смотрел на свет, точно впитывал его в себя, стараясь уловить и сохранить в памяти каждую деталь этого восхитительного мига. Вдоволь наглядевшись, Ромашкин не смог сдержать блаженный смех: какой хороший знак посылает ему Господь! Художник судорожно перекрестился несколько раз и постучал в низкую перекошенную дверь старинного, такого же покосившегося дощатого домика. Никто не отворил. Тогда Максим Ильич постучал ещё. И ещё. Всё та же томящая тишина. Художник уж было начал расстраиваться, как требовательная дробь его нетерпеливых ударов сделала своё дело. По ту сторону послышались медленные шаги и долгий раскатистый кашель, сопровождавший хозяина до самого порога. Наконец дверь скрипнула, и Ромашкин оказался в тёмной прихожей, освещённой лишь бледным лицом его старого товарища.
Ревнёв на секунду пригляделся сквозь мрак, подозрительно изучая вошедшего страдальческим взором, но, узнав в промокшем госте своего друга, мгновенно расцвёл:
– Максим Ильич! – радостно воскликнул он и снова залился кашлем… – Проходи, дорогой! Здорово, что зашёл, – хозяин выпрямился и наигранно засуетился, стараясь изо всех сил хорохориться и улыбаться, – погода кругом никудышная, – быстро затараторил он, – вижу, намок ты изрядно. Сейчас самовар поставим, к чаю, правда, нечем угостить, но зато кипятка – сколько душа пожелает! Ты проходи, проходи… Чего встал?
Ромашкин пристально посмотрел на друга, точно срисовывал с него портрет. Невзирая на старательно изображённую поверх лица бодрость, наружу отчётливо проступал нездоровый и измученный вид товарища. Усталые, заспанные глаза следили из синих кругов за происходящим рассеяно, как бы вскользь, то и дело сползая вниз. Видимо хозяину было тяжело контролировать их и смотреть прямо перед собой. Щёки впали, закрасив пол-лица глубокими чёрными тенями. Весь болезненный портрет Ревнёва состоял из мелких штрихов недавно появившихся морщин. Заточенный нос торчал, из растрёпанной неаккуратными росчерками взлохмаченной бороды. Все черты были исхудавшими, угловатыми, острыми, геометрическими. И только высокий лоб с залысинами сиял из мрака бледным светом, как тусклая плешивая лампочка.
– Да ты, Николай Антипыч, никак захворал? – спросил Ромашкин после недолгой паузы. Не привык он видеть весельчака Ревнёва в таком нездоровом пребывании.
– Эээ, – махнул Николай, – пустяки, кхэ-кхэ, уже намного лучше. Доктор велел принимать порошки, пить горячее – и всё как рукой снимет. Ты и будешь так стоять?!
Ревнёв схватил за локоть вошедшего и потащил в комнату, точно опасаясь, что тот сбежит. Видно, за дни болезни Николай изрядно заскучал, и ему очень хотелось поговорить с живой душой. Желание это, к слову, было взаимным, и Максим Ильич без всякого сопротивления незамедлительно проследовал за другом.
Ромашкин вошёл в гостиную, что одновременно была и спальней, и мастерской. Внутри гостя стоя встретил пустой мольберт, пара расшатанных стульев, старое облезлое кресло для позирования, разложенный, незаправленный диван, шкап и грубый, заляпанный воском стол с мятыми стопками эскизов и набросков. Больше, кроме запаха краски и сырости, в комнате ничего не присутствовало. Из высокого сводчатого окна по-прежнему отчаянно лучилось попавшее в окружение солнце, освещая маленькую коморку и царивший в ней беспорядок не вяжущимся с обстановкой волшебным праздничным светом. Через несколько минут листы с рисунками на письменном столе потеснились с самоваром. Друзья не спеша отпили из стаканов горячий чай. Стало тепло и уютно.
– Я к тебе вот по какому делу, – начал Максим Ильич, ему очень не терпелось поведать соратнику свою историю. – Дожился я до такого стыда, – виновато усмехнулся он, – что закончились у меня в мастерской все краски. Лишь белой осталась много. Я было расстроился, но вдруг озарился: это же знак Божий! И родилась во мне необычайная идея: написать картину без единого цвета.
Художник вдохновлённо взглянул на приятеля.
– Это как это: картина без единого цвета? – не понял тот.
– Я напишу её одними только белилами. Вот представь такую панораму: осень, слякоть, тучи и вдруг солнечные лучи пробивают свинцовый заслон. Падающий с небес свет льётся на мир всепобеждающими потоками и преображает его! Всё: дома, природа, лужи, люди, их помыслы и дела – белы. Это будет триумф света над тьмой, ведь даже самая искушённая грязь на солнце светится! Я уже и название картины придумал: «ЧИСТОТА».
Художник с волнением посмотрел на коллегу, ища в том одобрение. Возникла неловкая пауза. Николай Антипыч закашлял.
– Ну дерзай, Максим, удиви мир, – сказал он наконец. – Экий ты оригинал! За что я тебя люблю, так за то, что хорошая задумка у тебя завсегда имеется.
– Да… Задумка-то она имеется… – замялся Ромашкин, – а холста вот… не имеется, – пожал он плечами. – Одолжи-ка ты мне, братец, немного денег на полотно…
Николай Антипыч снова разразился долгим переливистым кашлем. В окне медленно гасло солнце, обступившие тучи накинулись на него со всех сторон чёрными полчищами. Дробным боевым маршем забарабанил по стеклу дождь. Докашлявшись до глухих всхлипов, Ревнёв печально вздохнул. Очень уж не хотелось ему огорчать друга и также тушить его внутренний свет.
– А знаешь, – начал издалека он, – я давеча расхворался и лежал вот на этом самом диване в бреду с температурами, и приснился мне в горячке занимательный сон, будто наступило на земле такое время, когда холсты сами стали деньги платить художникам, чтобы те на них рисовали.
Максим Ильич недоумённо посмотрел на товарища:
– Холсты стали платить художникам? – переспросил он.
– Да. Прям так и шепчут из рамы: напиши на мне, напиши! А ещё начали они вдруг ходить по улицам и зазывать всех в мою мастерскую...
– Полно тебе. Ты уже от голода видно заговариваешься, такое несёшь! Себя хоть слышишь?
– …Воспевать и почитать мой талант всячески.
– Вот чудачество! Ты, брат, поменьше краской дыши, делают их теперь не пойми из чего. И проветривай комнату чаще.
– …Записываться на приём бросились. Целое поклонение развели, – продолжал Ревнёв, не обращая внимания на слова приятеля.
– Да как же такое возможно? Живые они али что?
– Видишь ли, брат, какая штука. Со мной недавно обратная ситуация приключилась. Должен и я тебе кое в чём признаться. Уж с неделю как дожился я до такого же стыда, что осталась у меня в этюднике лишь чёрная краска да угли печные. Стал я ими писать, а всё только что грязь размазываю. Одна картина страшней другой получается. Рисую портрет, а из холста словно черти смотрят. Охватило меня тщеславие: а напишу-ка я солнце сажей! – подумалось мне. – Ведь настоящий мастер и угольком свет нарисует. Писал, писал, да так ничего путного и не вышло. Несколько дней подряд я безуспешно работал чернилами, но никакого результата не добился. И так меня это всё подломило и раздосадовало, что слёг я совсем. Упал я на кровать и лежал не в силах пошевелиться много времени. То ли живой, то ли мёртвый. Может во сне, а может наяву. А когда с трудом открыл глаза, понял, что пролежал так в беспамятстве сто пятьдесят лет! Тут-то я и услыхал впотьмах тихий звук, будто кто-то поизносит моё имя. Кличет: «Николай Антипыч…» Я приподнялся на локтях, вытер с лица пот, прислушался, а звук тот прямо с мольберта моего доносится… «Николай… Антипович…»
Ромашкин с тревогой поглядел на мольберт, затем на своего товарища.
– Встал я, значит, затеплил свечу… Подошел на цыпочках... Стоит в подставке самый обыкновенный чистый холст, а из него:
– Николай Антипыч, голубчик, наконец-то! Сколько лет я зову тебя, а ты всё не слышишь, бросил меня тут в незаконченном состоянии и уснул мёртвым сном…
– Кто здесь? – спросил я робко.
– Я. Холст твой. Кто же ещё? Ждал тебя в мольберте, как преданный пёс, все сто пятьдесят лет. Всё надеялся, что ты коснёшься меня своей искусной рукой.
– Будет! – перекрестился я, стараясь отгадать, откуда звук идёт.
– Нарисуй на мне, – взмолился холст. – Ты в тот далёкий вечер так много думал о будущей работе, столько идей витало в твоей голове… Но так ты ни разу и не дотронулся до меня своими чернилами.
И тут я окончательно понял, что со мной натурально живое полотно разговаривает! Попятится я в ужасе от мольберта, а холст как закричит:
– Рисуй!!!
Я от неожиданности отпрыгнул да так в шкаф с испугу и влетел, посыпались из него другие холсты и каждый требует:
– Рисуй, рисуй, рисуй на мне!
Прям какая-то нечистая сила оживила их и даровала голос.
– И что же они просили нарисовать? – поинтересовался изумлённый Ромашкин.
– Да разное… цветочки, черепочки...
– Черепа??? – не выдержал Максим Ильич и вытаращил глаза. – Кому нужны картины черепов?!
– …А сзади бабочку.
– Череп и бабочку?! Ахахаха!
– И ещё надпись внизу: «Не вам, козлам, меня судить!»
– Я сейчас умру со смеху! – схватился за живот Ромашкин и залился истерическим хохотом. – Ну а ты им что?
– А что я? Что я? Ты бы знал, сколько они мне капиталу предложили! Платили червонцами, стали золотом осыпать. Я отродясь столько денег не видывал. В общем, взялся за дело...
– А холсты что же довольные, небось?
– Нет. Они говорят:
– Убери-ка ты свою кисточку от нас подальше, мало нам так, ты, Николай Антипыч, иглу возьми да поострее и прям кожу вспори нам и чернила свои с кровью нашей смешай…
– Зачем??? – не понял Максим Ильич.
– Чтоб навеки, – ответил Ревнёв.
– Череп – навеки!
– Да.
– А для чего им???
– У каждого холста своя причина была. Один говорил, что череп сделает его залихватским, и среди других полотен он будет смотреться весьма значимо. Второй – чтобы иметь успех у дам. Третий – чтобы хвастаться, поскольку ничем иным он похвалиться не мог. Четвёртый – чтобы подчеркнуть свой пылкий характер. Пятый утверждал: что теперича так модно. Шестой твердил: потому что красиво. Нравится и всё. Чего это они все с черепами будут ходить, а я чистый?! Нарисуй и баста!
– Ну ты, брат, завсегда промеж нас в художественной школе главным хохмачом значился! – продолжал смеяться Ромашкин. – Вон чего выдумал: череп – красиво, ха-ха-ха!
– Но не только череп. Иногда заказывали они нацарапать что-нибудь на память. «Нарисуй на мне, Николай Антипович, якорь, чтобы я не забыл, как служил 25 лет на флоте, и имя жены напиши сбоку. И что я её, дуру, люблю, тоже черкани, вдруг запамятую…»
– Забудет имя жены??? Глупости какие говоришь ты…
– Это ещё не глупости! Очень часто холсты просили меня написать на них что-нибудь по-китайски.
– Так может они сами китайские были?
– В том-то и дело, что нет, все нашинские, рязанские.
– А ты что же, китайскую грамоту знаешь?
– Нет. Ну так и они не знают. Стал я им с головы всякие финтифлюшки вырисовывать – довольные как слоны!
– Но зачем им это?!
– На удачу. Ясное дело.
– Ох ты и насмешил меня… Экие везучие холсты!
– Очень глупые, одно слово – «бумага». Не уверен, свезло им после этого али нет, только вот мне их глупость точно принесла удачу. Стал я богатеть не по дням, а по часам. Но вот что странно: чем больше я выполнял желания холстов, тем больше их становилось и тем сильнее они начинали просить, требовать и даже приказывать рисовать на них полюбившиеся черепа, демонов и всякую разнообразную нечисть. Тут я и смекнул: это верно сам дьявол мой дух испытывает!
Максим Ильич на этом моменте перекрестился, дождь затарабанил по стеклу со всей мочи.
– Начали они дальше такое непотребство чинить, забивать себя полностью чернилами и детишек своих к этому склонять. Сделались они точно одержимые: сквернословят, отравляются различными дурманами, бесчинствуют, уже на людей бросаются! И на всём том моя вина лежит. И понял я, что из моих рисунков стало проникать в наш мир зло. Словно сатана вселился в мою заточенную кисточку и множит ею свой рогатый легион. Посмотрел я в окно, а кругом только разрисованные с ног до головы холсты – и ни одного живого человека в округе нет. Принялись эти полотна из себя людей изображать, а ничего у них не выходит, где не появятся – всюду разврат, воровство, бескультурье, пьянство, уродство. Идёт порок по всей земле. А я художник, творец, человек – послушно исполняю волю своих холстов.
Стал я возражать:
– Идите прочь! Не буду я больше черепа рисовать, где это видано, чтобы полотно человеком командовало?!
Начали они надо мной смеяться:
– Какой же ты, Николай Антипыч, человек? Посмотри на себя!
А я глядь в зеркало – а оттуда самый натуральный холст смотрит! И всё моё богатство держит меня в позолоченной рамке. И нет во мне ничегошеньки человеческого! И начал я сам покрываться несмываемыми изображениями черепов, волков, змей подколодных и всякими сатанинскими метками. Совсем почернел, потерялся в этой чертовщине, почти не стало меня…
Художник закашлялся и умолк, передав рассказ дождю. Максим Ильич снова перекрестился и зашептал вслух «Отче наш».
– Собрал я все свои силы и завопил опять, что отказываюсь исполнять их чёртовые просьбы: полотно – есть предмет и нечего из себя людей корчить! А в мою дверь холсты так и ломятся, так и ломятся и только об одном твердят: «Рисуй! Рисуй! Рисуй на нас!» Стала литься из них на мир грязь лихая. Мои краски замарали весь белый свет. И взошло в небесах чёрное-чёрное светило. То самое, которое я так жаждал нарисовать. Присмотрелся я – ан не солнце это, а огромный череп на меня сверху скалится.
– Вот я и здесь. Спасибо тебе за это! – сказал он. – Не знал ты, сколько силы заключено в твоих красках. Твоими руками я нарисую своё царство. Царство вечного мрака и зла. Видишь эти холсты, когда-то все они были людьми. Но мы с тобой раз за разом изменили их человеческие образы, превратив в моих рабов. У каждого из них имеется моя отметка, как я могу отблагодарить тебя за это?
– Сгинь, сгинь нечистая! – крикнул я черепу. – Не искусить тебе, окаянному, истинного художника. Не сбить с верного пути, не купить тебе, змею подлому, наш Богом данный талант. Забери свои проклятые деньги, не помогут они тебе свершить твои злые деяния. Во все времена найдутся те, кто даст тебе достойный отпор. Отныне и во веки веков.
Схватил я все полученные от холстов богатства и бросил их прямо в окно до последней копеечки. Зазвенели монеты по мостовой. Громко звонко. С переливами. Чую: и не золото это вовсе звенит, а колокола церковные к обедне взывают. Как услыхал я их благовест, так в ту же минуту и проснулся, гляжу в окно – солнце светит! За душой ни гроша. Зато счастливый. Стал я с того дня на поправку идти. Вот такая история.
Максим Ильич сидел молча и обдумывал услышанное:
– Видимо, знамение в твоём сне было некое, – заключил он, – нам, творцам, предупреждение. Однако, слабо верится, что когда-нибудь наступит время, когда по улицам будут живые холсты ходить. Это уже, конечно, перебор твоей буйной фантазии. Горячка-с. Ну что же, братец, выздоравливай. И так вижу, что неоткуда тебе денег на полотно взаймы дать, такую историю сочинил, чтобы меня не огорчить! Спасибо, Николай Антипыч, спасибо. Экий ты сказочник, оказывается.
Художники много ещё общались, смеялись, пили чай, делились задумками, вспоминали. Вдохновлённые, талантливые, переполненные идеями они не замечали ни болезни, ни голода, ни своей бедности. Так незаметно за душевным разговором на улице стемнело, Ромашкин спохватился. Прощаясь, он долго пожимал руку старому товарищу, желая тому скорейшего выздоровления. Когда Максим Ильич уже направился к выходу, Ревнёв окликнул его:
– Погоди, – хозяин отворил шкаф и вынул из него что-то замотанное сукном, затем протянул свёрток другу. – Держи. Тот самый холст из моего сна. Ты только это… Зарисуй там хорошенько своей белой краской черепок. Не оставим мы этот мир без ЧИСТОТЫ.
