Самовар | Сергей Рогатко

Самовар | Сергей Рогатко, image #1

Рассказ основан на реальных событиях

Совсем недавно к нам в приходской храм на утреннюю привезли мужчин, побывавших на СВО. В основном на колясках. У кого полноги, у кого и того нет. Кто без руки, а кто с иными недугами…

Их трогательно подводят к чаше для причастия. В основном смотрят на них с сочувствием. Многие из них сосредоточены на своём. Больно на них глядеть. Когда взирал на эти лица, мне вспомнилось моё детство.

…Послевоенный дворик в Замоскворечье. В конце пятидесятых дома ещё выглядели так, как они были построены: дореволюционные, пара среди них — новые, с несуразной, упрощённой архитектурой двадцатых-тридцатых годов. Несколько деревцев, незатейливые лавочки у крыльца, детская песочница да ещё стол, за которым мужики часто забивали «козла» в домино. Стуки костяшек порой разлетались по всему двору, и создавалось такое впечатление, будто на самом деле либо пастух ловко управляет кнутом, либо кто-то метко стреляет в тире.

Иллюстрация Маргариты Царевой при помощи Midjorney
Иллюстрация Маргариты Царевой при помощи Midjorney

Был у нас один фронтовик — мужчина лет тридцати пяти. Кличка у него была странная — Самовар. Даже мало кто знал, как его зовут. Если смотреть на него, всем было ясно, почему ему дали такое прозвище. Не было у него ни рук, ни ног. Одни обрубки. Иногда на скамейку его из соседнего подъезда выносила жена. Звали её Лида. Набожная женщина, среднего роста, с виду крепкая, всегда в платке, в строгой тёмной юбке. Выносила осторожно, как бюст, на руках. Видно, что ей было тяжело. Ведь тащила она его со второго этажа. Но делала это сама. Словно некий ей одной известный ритуал или врачебная процедура. Мужики шутливо говорили: «Принесла прогуляться своего».

Лида аккуратно ставила его на скамейку, перед этим покрыв её тряпкой. Если вечер был пасмурный — набрасывала на мужа старый довоенный пиджак и тихонько, чтобы никто не видел, перекрестив его, уходила домой. Самовар оставался один. Иногда просил у мужиков закурить, но жена этому всячески противилась. Тогда у него цигарку забирали. И Самовар сидел одиноко, глядя перед собой куда-то в одну ему известную даль.

Сам он воевал танкистом. До ухода на фронт работал на заводе. Да всё время стыдился этого, когда получал на ребят похоронки, и выпивал свои сто грамм за очередного какого-нибудь рабочего, сложившего свою головушку где-нибудь на просторах нашей, как он говорил, матушки-Руси. Говорили про него, что он горел в танке уже в конце войны, в Германии. Да спасло чудо. Когда танк загорелся, его лицо оказалось рядом с вентиляционным отверстием. И он мог дышать. А в это время конечности уже обдавало горящей, текущей невесть откуда жидкостью. Так его полуобугленного, еле живого, без сознания, достали танкисты другого экипажа, так как остальные уже были мертвы. То есть повезло ему. Сердце и лёгкие оказались крепкими. Да вот только конечности пришлось ампутировать…

Сказывали, что когда жена его увидела в одном из московских госпиталей, даже не моргнула глазом. Красивая она была, ещё совсем молодая. Но тогда словно вмиг постарела. Затаилась, перестала общаться с соседями, родственниками и только тихонько что-то про себя шептала. Всегда на людях появлялась словно тень — тихая и смиренная. Ей предлагали мужа отдать в дом инвалидов. Даже требовали. Но она ни в какую.

— Мой он, мой! Вам что, непонятно! Уйдите… Никому его не отдам.

Её утешали, жалели, делали вид, что понимают, а она всё о своём:

— Спасибо, только я уж сама как-нибудь, — выпроваживала она из квартиры неких людей от управдома. Те перешёптывались, переговаривались и уходили ни с чем.

Жили они тихо. Никто про них ничего дурного не мог сказать. Вначале их обоих жалели просто так. По-человечески. Соседи, кто чем, старались помочь. Да она всё отнекивалась: «сама да сама». Недобрые люди всё норовили подшучивать, посмеиваться, когда за ним закрепилось прозвище Самовар. Мол, сидят, там у себя в квартире, чаи гоняют «вприкуску». А что обозначало это «вприкуску» — никто не понимал.

Вот и сегодня всплывают картины тех дней в моей памяти, словно всё это было вчера.

…Вижу, как жена Самовара вынесла «прогуляться» на уже ставший ему родным пятачок на лавочке. Когда там Лида устраивала мужа, на скамейку больше никто не садился. Боязно другим было. Некоторые даже за примету дурную считали.

В тот июльский тёплый день мужики, игравшие в домино, как бывало не раз, пропустили по рюмашке. Им было за что. Ведь почти все были тоже фронтовиками. Потом ещё по одной рюмашке. И так не раз и не два. Может, так боль утоляли, мысли разные, словно анестезией лечили.

Однажды мало им показалось. Кто-то из молодых парней сбегал за угол и принёс ещё.

— Может, Самовару нальём? — предложил кто-то. — Он ведь тоже не на печке сидел. Воевал же.

— Можно… — соглашались мужики.

— Только не в край… А то Лидка заметит, прибежит — горя не оберёшься, — наставлял лысый пожилой мужик, на пиджаке которого отражались на свету две полоски за ранение: красная и жёлтая.

— Ладно…

Самовару подносили под нос гранёный стакан. Он как-то по-детски, фыркая молча, отпивал. Затем кто-нибудь давал ему хлеб с луком закусить. Самовар морщился. Из глаз текли слёзы. Но он крепился и молчал. Потом, когда его пробирало до костей, щёки розовели, губы полнели, он за долгие дни и месяцы молчания вдруг подавал голос. То ли пел, то ли что-то бухтел, словно в бреду.

— О, смотри, голос прорезался! — шутили мужики. — Живой!

— Сразу человеком стал. А то впрямь как памятник сидит здесь. Совсем вид портит.

Обычно Самовара так развозило, что из его уст потоком шли какие-то бессвязные слова. Он начинал плавно, нараспев, рассуждать, разглагольствовать. Затем брюзжать, ворчать, браниться, жаловаться, злиться, бурчать. Потом начинал откровенно ругаться, и с каждым разом всё хлеще и хлеще. Но всё это делал почти вполголоса, не переходя на крик.

— Смотри, уже расходится… неймётся ему, — усмехались мужики.

Угощали его цигаркой. И, похлопав по плечу, подбадривали:

— Ничего, наша не пропадёт. Не дрейфь, смотри, как хорошо сама пошла… Чувствуешь, как тебя подбодрило! Значит, живой ещё!

Но Самовар почему-то уже этого ничего не слышал. В него словно что-то вселялось и начинало там ворошить всё, что только можно было: мысли, чувства, воспоминания — всё на свете. Со стороны можно было только предполагать, какая же страшная духовная смесь бурлила в его нутре.

— Ещё хочешь? — предлагал некий молодой парень, явно не нюхавший на войне пороху.

— Будет с него уже и так, — утихомиривал всех лысый фронтовик.

Тем временем почти всегда из форточки какой-то квартиры на третьем этаже доносилась классическая музыка. Это некий старик, из бывших, ещё старорежимных, работавший некогда в Торгсине [1], затем в антикварном магазине, любил поставить одну из своих старых пластинок на патефоне. Что-нибудь эдакое из классики. Музыку было едва слышно. Но этого хватало, чтобы Самовар ещё больше размягчался и расходился. Дух его крепчал и одновременно становился бесстрашным и разнузданным. Из его глаз текли слёзы, и тогда он начинал уже всерьёз:

— Да, в Бога, душу вашу… да чтобы они все! Сволочи! Гады! Кровососы! Подонки! Ненавижу вас всех! Ненавижу!!!

Тогда наступал час, когда ругательная тирада из уст Самовара по матушке и по батюшке приобретала черты откровенных всяческих поношений и проклятий. На кого именно всё это он извергал — никто не понимал. Крики и ругань заполняли весь двор.

Вначале мужики, игравшие в домино, и разные бабки со скамеек, сидевшие у своих подъездов, лишь улыбались. Им было весело. Они потешались этим представлением и забавлялись. Кто-то даже ехидно посмеивался. Дворовая ребятня озорничала и тоже дразнилась:

— Самовар закипел! Самовар закипел!

— Смотри, какой красный стал!

— Берегись, сейчас лопнет!

Потом вся эта тирада вконец захмелевшего Самовара надоедала всем, и кто-нибудь приказывал:

— Да уймите же его наконец! Не надоело вам слушать эти бредни?

Но никто не решался подойти к Самовару. Все боялись и одновременно уважали его. Будто вокруг него была та некая черта, которую никто со злом не мог переступить. Если можно было это сделать, то только с добром.

— Вот сейчас я ему пасть заткну! — не выдержал некий мужик. Он встал из-за стола, устремляясь к скамейке, где весь «кипел» матерящийся в хвост и в гриву Самовар.

Но сделав буквально несколько шагов, споткнувшись, падал возле детской песочницы, едва не поранив себе лицо.

Ребятня, собравшаяся во дворе и даже из ближайших, соседних дворов, чтобы поглазеть на это светопреставление, уже смеялась над мужиком:

— Смотри, как он его… Что, обжёгся?!

— Так тебе и надо! Так тебе и надо!

Мужик вставал. Шипел на ребятню.

— А ну я вас сейчас! Ишь, сопляки! Я вам сейчас задам! Марш отсюда!

Ребятня, довольная и счастливая, что им удалось посмеяться над взрослым, выпившим мужчиной, разбегалась.

В это время из подъезда появлялась вся в тёмном жена Самовара. Лида спокойно подходила к мужу, гладила его, как младенца, по голове. Что-то причитала. Тот в ответ, словно телок, истово мычал. Ласкался головой о её тело и забывался с закрытыми глазами. Потом еле успокаивался.

— И не стыдно вам? — обращалась она к мужикам.

— А мы что?

— Лид, ты не серчай!

— Сегодня же праздник!

— Какой ещё праздник?

— День шахтёра!

— Эх, вы… — Она хотела ещё что-то сказать, но промолчала. — Зачем опять ему дали? Я же просила…

— Лид, так мы маленько… за компанию, — оправдывался перед женой лысый пожилой фронтовик. — Кто ж его знает, сколь ему можно. Он же тоже ведь наш — фронтовик.

— Нисколько. Я же просила, — ничего не хотела слышать Лида. Она брала на руки совсем присмиревшего и притихшего Самовара и уносила домой.

Так бывало не раз.

Но однажды, по весне, в тёплые майские дни, когда во дворах и домах в конце пятидесятых люди праздновали 9 мая День всенародной Победы ещё на кухнях, без выходного дня, мужики решили отметить это дело во дворе.

Они накрыли пару столов. Вынесли нехитрую закуску. Никто даже и не заметил, как к тому времени Самовар уже сидел на своём месте. Лида, скорее всего, была на работе.

В тот праздничный день вся честная компания фронтовиков изрядно выпила. И только Самовар оставался совершенно трезвым. А к нему словно боялись подойти. Но кто-то не вытерпел и сказал:

— Да что это в самом деле! Самовар-то наш не человек, что ли, в самом деле! Негоже так! Он ведь, смотри, сколько претерпел! Надо налить ему.

— Налить! Обязательно налить! — поддержали другие. И даже те, кто уже почти лыка не вязал.

— А его очень люблю, Самовара-то нашего! — выкрикнул один мужик в кепке и направился со стаканом к Самовару.

Когда тот поднёс к нему стакан, Самовар вначале отвернул своё лицо и ничего не ответил.

— Это как же тебя понимать? — возмутился мужик в кепке. — Ты нас не уважаешь?

— Не хочет за Победу. Это же наша Победа, дурачок!

— Обижаешь, Самовар…

Самовар лишь качал головой из стороны в сторону и нахмуренно молчал.

Среди всех за столом наступило некоторое смятение.

— Он боится своей Лидки… — сказал кто-то. — Понятное дело…

Самовар по-прежнему молчал.

— Тогда выпей, дурак, что хоть живым остался. Бога благодари, что сидишь здесь здоровенький… — рассуждал лысый ветеран.

— И то верно. Вон твои-то из экипажа, небось, на том свете завидуют тебе. Они бы сейчас не дрогнули! Выпили бы… и за тебя тоже.

— Это же святое дело! — доказывал лысый. — Пусть и так, но главное — живой остался. За это же не грех по маленькой выпить! Боженька твоей Лидке только спасибо скажет, что уважил нас. Мы же все теперь не просто соседи. Мы же вроде как однополчане. А это дорого стоит. Даже в песне поётся: «Друзья-однополчане, боевые…». Как там дальше? — запнулся лысый.

— «…Боевые спутники мои?» — кто-то продолжил нараспев.

— Вот именно — «боевые спутники», — добавил ласково лысый.

От этих слов Самовар совсем сдался и кивнул в знак согласия. Ему тут же поднесли стакан. Затем ещё один. Дали закусить по-царски.

Но не прошло и пяти минут, как Самовара снова понесло. Да так серьёзно! Он ругался, не помня себя. Все слова, какие только были, полились из его уст.

В этот момент вдруг широко распахнулось окно на третьем этаже. Из квартиры бывшего торгсиновского работника, словно дикая лавина, выплеснулись звуки оркестра. Это были начальные аккорды пятой симфонии Бетховена. Они, словно артиллерийские удары, обрушились на выпивавших. Во дворе разразился оркестровый гром.

— Эй, старик! — кричали из-за стола. — Глуши свою шарманку! Видишь, люди отдыхают…

Пьяные фронтовики махали руками и требовали русских песен, а не этой «заграничной мути». Кто-то даже наперекор симфонии пытался затянуть русскую народную, но получалось не совсем складно.

Пока старик закрывал окно, звуки бетховенской музыки словно изрешетили грудь Самовара. В каждой музыкальной фразе и такте была слышна борьба судьбы и жизни. Его судьбы и его жизни. Эта борьба так наполняла душу Самовара, что, казалось, ещё один такт, ещё один аккорд великой музыки — и всё, что наполняет сейчас Самовара, разнесёт всё вокруг вдребезги, к той самой «едрёной или чёртовой бабушке», которую часто вспоминают в таких случаях.

Соседи не заметили, как двор наполнился смесью такого многоэтажного мата разного калибра и звуков Бетховена, что стены домов содрогнулись. У многих, кто был тогда во дворе, исказились лица. Вместо задушевных воспоминаний и бесед на физиономиях фронтовиков появился ужас и страх.

— Опять переборщили, — с сожалением обмолвился лысый вояка.

— Ну и что с того? Подумаешь… Поскрипит, поскрипит и перестанет.

— А я же говорил. Не надо… не надо этого было делать… — укоризненно качал головой некий мужчина с орденскими планками в хорошо приглаженном костюме.

Но Самовар будто уже никого и ничего не слышал. Он совершенно ничего не понимал. Бетховенский симфонизм лишь усугублял всё кругом. На этом фоне, как призывы, вдруг раздавались возгласы Самовара:

— Вас всех! Всех! За Родину! За Сталина! Всех! Будьте вы все прокляты!

Двое пьяных мужиков попытались встать и приблизиться к Самовару. Но тот, словно почуяв, неистово кричал:

— И вас лично всех к стенке! Всех! Супостаты! Изверги! Предатели!

— Я тебе сейчас покажу, изверги! Кто предатель?! Ты что, с ума совсем спятил?!

— И ты убийца! Убийцы! Все убийцы! — повторял, словно тронувшись умом, Самовар. Глаза его были навыкате. Казалось, ещё немного — и зрачки вылетят наружу. А из уст извергалось нечто подобное вселенскому гневу. По крайней мере, так казалось в этот момент самому Самовару. Душа его в эти минуты жаждала правды, но в ответ лишь получала одну сплошную боль. Он ругал партию, вождей, правителей, страну, империалистов и всё, что только можно было ругать на этом белом свете.

В этот момент некий здоровенный мужик, сверкая чёрными от ярости глазами, захотел ударить Самовара. Даже было замахнулся, но передумал. Потом, глубоко выдохнув и уже ничего не страшась, схватил Самовара, как некую сумку или саквояж, за обрубки и отнёс к мусорному ящику. С треском и грохотом он бросил туда Самовара, словно негодный никому старый ящик.

— Пусть там повоняет. Видишь, как разошёлся, выродок! Я честно воевал, а он такое творит! Я ему покажу, зараза!

В этот момент все притихли. Никто не осмелился подать голоса. Никто не бросился на помощь Самовару. Никто не осудил здоровенного мужика.

Только детвора, игравшая неподалёку, ринулась к баку, дабы глянуть, что там и как. Но в это время раздался приказ мужика:

— Не сметь! Пошли вон отсюда!

Детвора исчезла.

А из мусорного ящика донеслись лишь жалобные звуки, словно раненого зверя. Словно звуки нашкодившего кота, который непонятно каким макаром оказался в этом мусорном баке. Вскоре Самовар совсем замолк.

Во дворе на какое-то время всё пошло своим чередом. Затем кто-то принёс патефон и заиграла музыка в стиле «Рио-Рита». Все снова стали выпивать, танцевать и о Самоваре просто позабыли.

Не помню, каким образом в тот день появилась во дворе Лида. Может быть, ей кто-то нажаловался, или она сама вернулась после работы. А только было видно, как она молча подошла к мусорному ящику. Кое-как с помощью двух недюжинных молодых ребят вытащила мужа. Обтряхнула его от мусора. Отёрла от всяческих объедков его лицо. Поцеловала его в губы. Погладила, приголубила. Затем, ни на кого не глядя, торжественно водрузила его, словно бюст, на свои сильные руки и унесла домой.

Как ни странно может всё это кому-то показаться, но помню, что нечто подобное ещё повторялось пару раз. Правда, при разных обстоятельствах. И всё заканчивалось мусорным баком. Но никто никуда не ходил жаловаться. Никто даже и не думал вызывать милицию. Самовара все жалели, любили и ненавидели одновременно. Почти как у Достоевского.

…Сегодня, спустя многие годы, вспоминая всю эту историю, я глядел на этих мужчин, прибывших оттуда, из-за «ленточки» спецоперации, и лишь молился. Ничего другого у меня уже давно не было на душе.

Примечания редактора
[1] Торгсин — «Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами», государственная организация в СССР в 1930-х годах, которая продавала товары в обмен на валюту и валютные ценности (золото, серебро, драгоценные камни и т. д.).

Редактор: Наталья Атряхайлова

Корректор: Вера Вересиянова

Другая художественная литература: chtivo.spb.ru

Самовар | Сергей Рогатко, image #3
28 views·3 shares