Чичиков-2030. Гусь

От «Дурыкина 2.0» дорога шла под гору, скучнея и твердея, покуда не уткнулась в глухой бетонный забор, поверх которого шла колючка, а поверх колючки — ещё колючка, будто первой показалось мало и она родила вторую.

— Шлагбаум, — прошипел Селифаныч, сбавляя. — Штык да шлагбаум. Шабаш.

На воротах висела табличка «Объект» — и больше ничего: ни имени, ни номера. Кому надо, тот и так знал; кому не надо, тому и «Объекта» было много. Над воротами, на кронштейне, сидела камера — старая, в подтёках, и глядела она не на въезжающих, а поверх них, в поле, будто ждала не гостя, а наступления.

Двор был бетонный, чистый и голый: ни травинки, ни клумбы, ни того необязательного сора, по которому узнаётся жильё. Поленница под навесом, бочки в ряд, гараж с гладкими воротами. Ничего лишнего и ничего временного. Видно было, что строено не для жизни, а на случай, и случай этот хозяин представлял себе ясно.

За забором стоял не дом, а дот: приземистый, квадратный, врытый. Окна узкие, глубокие, как бойницы. Весь он будто присел и окопался — не жить, а держать оборону от самой жизни, которая, по всему видать, наступала.

Хозяин вышел на крыльцо, и крыльцо под ним крякнуло.

Чичиков-2030. Гусь, image #1

Был он весь как бы вырублен, а не рождён: топором, из чего покрепче. Шея не гнулась. Голова сидела прямо на плечах, минуя всякие тонкости вроде подбородка. Держался прямо, надуто, чуть откинув корпус, отчего казался разом и меньше ростом, и больше значением, — так держит себя гусак, идущий через двор к тому, кого сейчас ущипнёт.

Руку подал — и не пожал, а взял, подержал и вернул, как берут и возвращают документ.

— Гусь, — сказал он, и фамилия вышла из него, как гвоздь из доски: со скрипом и намертво. — Полковник. В отставке. Тыловик. Опытный.

Провёл в дом. Всё в доме было дубовое, тяжёлое, уродливое, и каждая вещь как бы говорила: «И я Гусь. И я тоже». Стол — на четырёх тумбах, будто на лафете. Стулья — из тех, что не двигают, а переставляют вдвоём. Дверь подпирала чугунная гиря, честно показывавшая свои шестнадцать килограммов, и подпирала так основательно, точно дверь эта имела намерение уйти.

Одна только вещь в доме была не дубовая: на подоконнике стояла белая колонка помощника, накрытая сложенным вдвое вафельным полотенцем — как накрывают клетку, чтобы птица спала.

По одной стене шли фотографии в рамках: Гусь у колонны, Гусь у трибуны, Гусь и рядом кто-то, чьё лицо всякий раз приходилось ровно на сгиб или уходило за край кадра. Кто именно — не подписывали. Подписывали годы.

А по другой стене, в таких же аккуратных рамках, ровными рядами висели портреты. Немолодые, интеллигентные, в очках, с той виноватой полуулыбкой, с какой снимаются люди, не знающие ещё, что снимок этот однажды окажется здесь. Под каждым — заламинированная табличка: «странный агент».

— Нравятся? — Гусь встал рядом, заложив руки за спину. — Хорошие. Рамки дубовые. Их когда привезли — я сперва к стенке поставил.

Помолчал, любуясь.

— Потом решил повесить. Хотя таких и повесить мало.

Ткнул пальцем, толстым, как патрон:

— Вот этот — писатель. Пи-са-тель. А этот, в шарфике, — экономист. Тьфу. Странные, брат, люди. Всё им странно. Всё умничают. А ты не умничай. Ты служи. Верно говорю? Верно.

Сели. Стул под Чичиковым не крякнул даже — держал, как присяга.

— Жалуйся.

Чичиков, к жалобам не расположенный и вообще редко признававший, что ему чего-то недостаёт, слегка растерялся. Жаловаться было не на что и не по чину. Но и перечить — не по обстановке. И он, мгновенно смекнув, что Гусю нужна не суть, а поза, повёл речь так, будто и впрямь пришёл с бедою:

— Да вот, товарищ полковник, беда. Кластер велят. На новых землях. Прорывной. А людей нет. То есть людей-то — сколько угодно, а интеллектуального свойства — нет.

— Дураков, что ли?

— Никак нет. — Чичиков чуть замялся, подбирая. — Дураков-то как раз в достатке. Мне бы… — он поискал слово, — числящихся умными. Чтоб по бумаге — светила. А так, по жизни, — он развёл руками, — оно и лучше.

Гусь поглядел на него с новым, тёплым уважением. Это он понимал. Умный по бумаге, дурак по жизни — это была не блажь, это была служба.

— А-а. Наш человек. Свои люди-то нужны, значит. — И, довольный, потянулся к графину: — Это дело. Это по-нашему.

Графин был тяжёлый, гранёный, из тех, что переживают владельца.

— От кого едешь?

— От Куракина.

— От стеклянного. — Гусь поставил графин, не налив. — Был я у него. Дом насквозь видать, а внутри ничего нет. Так и он.

И пошёл очередью:

— Стратеги. Сессию проведут — три дня сидят, четвёртый рисуют. Нарисуют стрелку — и в отчёт. Стрелку! Губернатор ваш фронтирный — вор. Ректор — вор, да ещё и с бородой. Фонд этот, как его, с английским словом, — тоже вор, только у него по-английски написано, оттого и фонд.

Взялся за графин.

— Один тут человек есть порядочный. Крадков.

Помолчал.

— Да и тот…

И, не договорив, повёл глазом на подоконник, где под вафельным полотенцем стояла белая колонка. Постоял так секунду. Потом налил.

— Пущай отдыхает.

Выпили. Водка прошла в нём, как патрон в патронник — с тем же лязгом.

— Ты ел?

Чичиков открыл было рот.

— Не ел, — решил Гусь и поднялся.

На столе явилось: хлеб чёрный, кирпичом; сало, резанное толсто, без изящества; огурцы бочковые, мутные, в укропном соре; лук головками. И банка — без этикетки, крашенная в зелёное, с выбитыми на крышке цифрами.

Гусь вскрыл её ножом, и по комнате пошёл тяжёлый мясной дух, какого в еде давно не бывает.

— Восемьдесят четвёртый, — сказал он. — Стратегический. Такого теперь не делают. Теперь никто не считает, что война будет долгая.

Пододвинул банку гостю.

— Ешь. У меня когда мясо — так мясо. А не это, из травы. Из травы, брат, только навоз.

Чичиков положил себе ровно столько, сколько нужно, чтобы не обидеть.

— Привозят в коробочке, — продолжал Гусь, разламывая хлеб надвое, как ломают приказ. — Пятьдесят грамм. Красиво лежит, листик сверху. Это не еда. Это отчёт.

Ели. Точнее, ел Гусь, а Чичиков сопровождал.

Потом хозяин отпер сейф — тяжёлый, зелёный, с облупленной звёздочкой на дверце — и достал оттуда тетрадку в клеёнчатой обложке.

— Пиши. Или так запоминай. Голова-то у тебя есть?

— Есть, товарищ полковник, — сказал Чичиков и тут же пожалел, что сказал.

— Вот Митрич. Инженерные войска. Золото голова. Забухал только лет пять как насмерть.

— Помер?

— Помер. Голова-то осталась. Оформляй Митрича. Один десятерых стоит. Он мост считал. Мост стоит. Тридцать лет стоит и ещё сто простоит, потому как он его с запасом считал. А запас нынче не закладывают. Нынче оптимизируют.

Перевернул страницу.

— Клавдия Петровна. Расчётчица. Сорок лет при мне. Считала на бумаге, столбиком. Машина посчитает — она проверит, и машина неправа. Снята с довольствия, а ум при мне, в тетрадке. Дорого. Но бери.

— Помилуйте…

— Не помилую. Не трибунал. Сысоев. Поверитель. Гирю на ладони подержит и скажет, на сколько врёт. Не «врёт ли», а — на сколько. Понял разницу? Вот и он понимал.

— Товарищ полковник…

— Зоя Тарасовна. Математичка. Тридцать два года у доски. Из её рук четверо кандидатов вышли и один академик. Академик, правда, уехал. Ну так академик и есть. А четверо тут: двое спились, один в охране, одна в доставке. Э-э. На транспорте. Ну, ты понял.

Полистал.

— Лёнька Косой. Слесарь шестого разряда. В шахматы машину обыгрывал. Раз в год приезжали из области с машиной, ставили ему — он её и делал. Три года подряд.

— А потом?

— А потом перестали приезжать.

Гусь закрыл тетрадку и положил на неё ладонь.

— Всего сорок две единицы. В запасе.

Чичиков, которому давно следовало возразить, а он всё тянул, наконец сказал — осторожно, будто ступая на лёд:

— Оно, конечно… да ведь они мёртвые.

Гусь поглядел на него, как глядят на человека, сказавшего глупость при свидетелях.

— Мёртвые, — согласился он. — А твои живые — они что?

— В каком смысле?

— В прямом. Твой живой — он думает?

Чичиков промолчал.

— То-то. Мой Митрич помер, а думал. Твой живой не помер, а не думал сроду. Так за кого дороже брать?

— Да ведь их в реестре…

— Стоят они в реестре. Все стоят. Смерть — это ж выписка. А выписаться откуда, ты пробовал?

Чичиков не пробовал.

— По сто, — сказал Гусь, наливая.

— Сколько?

— По сто. — Поставил графин и посмотрел в стол, показывая, что разговор окончен.

— Товарищ полковник, побойтесь. По восьми.

— По восьми в такси катают.

— По десяти.

— Девяносто.

— Двенадцать.

— Ты вот что. — Гусь придвинул тетрадку и раскрыл её обратно, как раскрывают дело. — Ты Клавдию посмотри. Она за одну ночь баланс сводила, который у них теперь неделю машина крутит и всё одно с ошибкой. Ошибка — она где сидит? В машине она не сидит. Она сидит в том, кто задачу ставил. А задачу ставил дурак. Значит, что тебе нужно? Тебе нужна Клавдия.

— Пятнадцать.

— Двадцать пять. И звёзды.

— Какие звёзды?

— Пять. С тебя. И с бухгалтера твоего пять. И с шофёра. Шофёр-то есть?

— Есть.

— И с шофёра. Только не разом. Разом — подозрительно. В течение месяца.

Сошлись на двадцати пяти.

Гусь достал папку — картонную, с тесёмками, из тех, что старше половины присутствующих, — и стал писать акт от руки, крупно, с нажимом, отчего бумага под пером подавалась и скрипела. Писал он долго, шевеля губами, и в этом одном был похож на человека. Внизу вывел: «в трёх экземплярах» — и подчеркнул дважды.

Разлил по третьей и поднял стопку.

— А ну. Родина сказала: надо. Комсомол ответил — что?

Чичиков полез было в память, в смысл, и, ничего умнее не найдя, осторожно предположил:

— …Есть?

— Не «есть», — рявкнул Гусь с сокрушительным удовольствием, будто поймал лазутчика на плохом выговоре. — А «так точно»! Есть кашу будешь. Ты не понимай. Ты закусывай. Понимать — оно, брат, знаешь, до чего доводит.

И повёл подбородком в сторону стены, где рядком, по алфавиту, виновато улыбались из дубовых рамок те, кто в своё время слишком много понимал.

Чичиков засмеялся — легко, покладисто, как смеются удачной начальственной шутке. И только где-то глубоко, под смехом, под тремя стопками, под многолетней привычкой подавать верно, что-то в нём коротко екнуло: осёкся. Проговорился. Ответил умом там, где ума не спрашивали. Впервые за долгую дорогу пожалел, что не разучился думать вовсе.

Гусь поднялся и вышел — тяжело, как выкатывается орудие на позицию. Было в его поступи что-то до того литое, чугунное, оружейное, что, доведись ему по малой нужде, он, верно, и отлил бы не иначе как пушку — калибром по чину, с гербом на казённике и актом приёмки в трёх экземплярах.

Вернулся с печатью, подышал на неё и пришлёпнул сорок два раза, не торопясь.

— Всё. Отслужили.

Разобрал листы по экземплярам: один пододвинул Чичикову, два убрал в папку и завязал тесёмки. Сел, и стул принял его без звука.

— Мало тебе сорока двух. По глазам вижу, что мало.

— Мало, товарищ полковник.

— Есть тут один. Сосед. За рекой. У него их… — он поискал слово и не нашёл подходящего, — много. Он их не продаёт и не отдаёт. Он их держит.

— Держит?

— Держит. У него их тыщи. Гниют.

Помолчал.

— Съезди. Только не ешь у него ничего.

Налил по четвёртой и прибавил — ровно, буднично, как о погоде, как о вещи, которую и объяснять-то совестно:

— Кластер твой строй. Дело хорошее, государево. Строй. Всё одно развалится. Оно и лучше. Пусть лучше наше развалится, чем ихнее устоит.

И такая в этом была спокойная, вековая, чугунная правота, что Чичиков не нашёлся, что сказать, а только кивнул.

Провожать Гусь вышел за ворота. Стоял и смотрел, пока машина не ушла за поворот, и стоял не как хозяин, проводивший гостя, а как часовой, дожидающийся смены.

Уже в машине, когда «Объект» с его колючкой в два ряда осел позади, Чичиков развернул свой экземпляр — просто так, по давней привычке проверять то, что уже подписано.

Сорок две строки шли ровно, одним нажимом.

Сорок третья была дописана позже, торопливее и жирнее:

«Нюрка, повариха. Живая. Ум средний, зато не сбежит».

Чичиков поймал себя на том, что всё ещё улыбается — той пустой, служебной улыбкой, которую забыл убрать. Убрал.

— Каков гусь.

#Чичиков2030

15 views·1 share