Священная часовня

Сослан Датиев

Караван из тринадцати мулов растянулся по узкой тропе вдоль обрыва. Абисал ехал во главе, как ездил уже тридцать лет подряд, только теперь спина не держала прежнюю прямоту, а холод забирался под бурку быстрее, чем раньше.

Позади оставались перевалы, степи, солёный воздух приморских городов, где на рынках говорили на языках, которых он не знал даже по звучанию. Дигорское ущелье встречало его так же, как встречало всегда, — сумрачными склонами и запахом дыма из очагов родового селения.

— Отец, наконец-то, — Сослан выбежал навстречу первым, едва завидев караван на дальнем повороте тропы. — Заждались уже.

— Задержались у перевала, — Абисал спешился тяжелее обычного, ухватившись за плечо сына. — Метель там три дня не унималась.

Сын был высок, крепок, с той же породистой резкостью в чертах, что и у отца в молодости, только терпения в нём было меньше — Абисал видел это с каждым годом яснее.

— Товар весь довёз? — спросил Сослан, уже заглядывая в тюки на спинах мулов.

— Весь, — коротко ответил отец. — А один груз особый. Не трогай пока, сам разберу.

Сослан не стал спорить — привычка подчиняться отцовскому слову въелась глубоко, хотя внутри давно копилось нетерпение: род богател на этой торговле, а вести дела всё ещё приходилось с оглядкой на отца, чьё слово оставалось последним в каждом решении.

Вечером, когда домочадцы разошлись, Абисал в одиночестве развязал особый тюк. Внутри, завёрнутый в несколько слоёв войлока, лежал стеклянный сосуд — тонкий, почти прозрачный, с узором, какого не делали здесь, в горах, ни один местный мастер. Купил он его у итальянского торговца в дальнем причерноморском городе, отдав за него цену, которую не решился бы назвать вслух даже сыну.

Абисал долго держал сосуд в руках, разглядывая свет, дробящийся в тонком стекле, а после спрятал его в дальний угол сундука, где хранил вещи, о смысле которых пока не готов был говорить ни с кем.

К утру Абисала начало знобить сильнее обычного. Кашель, привязавшийся ещё на последнем переходе через перевал, не отпускал, а к вечеру жар поднялся так, что старейшина рода велел позвать сельского лекаря, а следом и жреца — на всякий случай, как говорили, хотя все понимали, что случай этот не самый обычный.

— Ничего страшного, — отмахивался Абисал, лёжа под тяжёлой буркой у очага, — простыл в дороге, отлежусь.

Но дни шли, а лучше не становилось. Сослан, привыкший видеть отца несокрушимой опорой рода, впервые за свою жизнь ощутил что-то похожее на настоящий страх — не за дело, не за товар, а за самого Абисала, чьё лицо с каждым днём становилось всё бледнее.

— Может, за лекарем из Донифарса послать? — предложил он однажды, сидя у изголовья отца. — Говорят, там человек есть, травы знает получше нашего.

— Пошли, если хочешь, — Абисал слабо махнул рукой, — только не поможет уже это дело травами.

— Не говори так, — резко перебил Сослан, чувствуя, как внутри поднимается злость пополам со страхом. — Ты нам ещё нужен. Дело только разворачивается, кто с итальянцами дальше договариваться станет?

Абисал долго молчал, глядя на сына тяжёлым, но спокойным взглядом.

— Ты справишься, — сказал он наконец. — Только горяч слишком, оттого и боюсь я не за дело, а за то, что впопыхах наделаешь.

Разговор оборвался на этом, но Сослана он не отпускал ещё долго. В тот же вечер, выйдя из отцовской комнаты, он столкнулся у порога со старым сельским жрецом, только что закончившим свой обычный обход больного.

— Отец что-то прячет, — сказал Сослан прямо, без предисловий. — В сундуке своём, стекло какое-то заморское бережёт как святыню. Не объясняет зачем.

Жрец посмотрел на него внимательно, будто прикидывая, стоит ли сейчас говорить то, что знает сам.

— Спроси его сам, пока время есть, — сказал он тихо. — Некоторые вещи лучше услышать из первых уст, а не от чужого языка, пусть и доброго.

Сослан не сразу решился на этот разговор — гордость мешала признать, что боится услышать что-то, к чему не готов. Но однажды вечером, застав отца в редкий час ясного сознания, он всё же спросил напрямую.

— Отец, что за сосуд ты бережёшь в сундуке? — сказал он, присаживаясь рядом. — И жрец что-то темнит, не хочет говорить без тебя.

Абисал долго смотрел в потолок, собираясь с силами для длинного разговора.

— Помнишь, я рассказывал про города у моря? — спросил он наконец. — Про каменные храмы, что там строят?

— Помню, — кивнул Сослан. — Ты каждый раз про них говорил, будто зачарованный.

— Так и есть, — Абисал слабо усмехнулся. — В первый раз, когда увидел такой храм, ещё молодым совсем, что-то во мне перевернулось. Не наша вера там, южная, новая, а сердце к ней потянулось так, что я себе места не находил.

Сослан молчал, не понимая, к чему клонит отец.

— Дал я тогда обет, — продолжал Абисал, — построить здесь, на нашей земле, часовню такую же, маленькую, по их образцу. Только боялся я это сделать резко, оставить род без опоры прежних обычаев, без очага, без старых обрядов, что деды наши чтили. Оттого и тянул все эти годы.

— А сосуд при чём? — спросил Сослан тихо.

— Сосуд этот куплен там же, у мастера итальянского, — Абисал прикрыл глаза. — Хотел я, чтобы он лежал в той часовне, когда её построят. Как знак, что мир там, за перевалами, шире, чем наше ущелье, и не грех оттуда лучшее взять, не предав своих корней.

Сослан сидел молча, чувствуя, как раздражение от отцовской скрытности сменяется чем-то иным — растерянностью пополам с уважением к тому, о чём прежде даже не догадывался.

— Так почему не сказал раньше? — спросил он наконец.

— Боялся, что не поймёшь, — честно ответил Абисал. — Ты горяч, сын. Думал, скажешь — блажь стариковская, а время на дело нужно, не на камни.

Сослан открыл было рот для резкого ответа, но, взглянув на исхудавшее лицо отца, вдруг замолчал, впервые за долгие годы, не находя в себе прежнего нетерпения.

Через несколько дней Абисалу стало заметно хуже. Лекарь из Донифарса, вызванный по настоянию Сослана, лишь покачал головой у постели больного, не находя слов утешения.

Чувствуя, что времени остаётся немного, Абисал велел позвать жреца и Сослана вместе — впервые за долгие месяцы болезни он говорил твёрдо, будто силы вернулись к нему ровно настолько, сколько нужно было для последнего разговора.

— Слушайте оба, — сказал он, приподнявшись на локте. — Есть у меня последняя воля, и прошу исполнить её в точности.

Жрец склонил голову, готовый слушать. Сослан сел ближе, крепко сжав кулаки.

— Часовню, что заложена уже на холме, достроить, — начал Абисал. — А меня похоронить не как встарь, среди курганов родовых, а прямо под её полом. Головой на запад положить, как у южан заведено.

Сослан вздрогнул, услышав это, — обычай отцов требовал совсем иного погребения, и слова эти прозвучали для него почти кощунством.

— Отец, — начал он, не сдержавшись, — как же так, ты ведь всю жизнь чтил старую веру, а теперь...

— Не перебивай, — Абисал остановил его слабым, но твёрдым жестом. — Слушай до конца. Рядом со мной, в тот же каменный ящик, положите уголь из нашего родового очага. Того самого, что горит здесь испокон веков.

Жрец удивлённо поднял глаза, а Сослан замер, не понимая пока смысла такого странного соединения.

— Зачем и то, и другое разом? — спросил он тихо.

Абисал посмотрел на сына долгим, почти прозрачным от слабости взглядом.

— Потому что обе правды во мне жили без вражды все эти годы, — сказал он. — Новая вера мне сердце тронула, но старый огонь я не предавал ни разу. Пусть и в земле лягут рядом, как жили во мне при жизни. Не выбор это между старым и новым, сын. А то, что оба могут ужиться, если не гнать одно ради другого силой.

Сослан молчал долго, вглядываясь в лицо отца, и впервые за весь этот тяжёлый месяц болезни ему показалось, что он наконец слышит не просто предсмертную волю умирающего, а то самое главное, что отец пытался сказать ему всю жизнь, не находя для этого прежде ни времени, ни подходящих слов.

Абисал умер спустя три дня, тихо, во сне, будто, высказав последнюю волю, наконец позволил себе отпустить державшую его до того нить.

Сослан похоронил отца в точности так, как тот просил, — под ещё не достроенным полом часовни, головой на запад, а рядом, в том же каменном ящике, положил уголь из родового очага, завёрнутый в кусок ткани, которую сам Абисал когда-то привёз из дальнего похода.

Достройка часовни, начатая при жизни отца, легла теперь целиком на плечи Сослана. Он взялся за дело сам, без прежнего нетерпения, вникая в каждую мелочь — стрельчатую арку над входом, узкое оконце для алтарной части, голосник над проёмом, который отец успел заказать у заезжего мастера незадолго до последнего похода. Строил на совесть, следуя чужому южному образцу, но добавляя то, что казалось важным ему самому, — три горизонтальные полочки на наклонных боковых стенах, такие же, как на старых горских постройках, что стояли в этих местах испокон веков.

Стеклянный сосуд, привезённый Абисалом из-за моря, Сослан положил в тот же каменный ящик, рядом с отцом, — как знак того, что мир, увиденный за перевалами, не остался чужим, а нашёл своё место здесь, на дигорском холме.

Годы шли. Сослан вёл дело отца дальше, водил караваны теми же тропами, но каждый раз, возвращаясь, первым делом поднимался к часовне на холме — не по обязанности, а потому что находил там нечто, чего не находил больше нигде.

Когда пришёл и его срок, сыновья похоронили Сослана рядом с отцом, в той же усыпальнице, — и с тех пор место это, простоявшее после того не одно столетие, хранило память не о выборе между старой верой и новой, а о человеке, однажды решившем, что обеим правдам найдётся место под одной крышей, если не гнать одну ради другой.

Много позже, когда род давно забыл подробности той давней истории, местные жители стали звать это место Саттайи Обау — по имени рода, чей родоначальник, по преданию, покоился здесь первым, — и, проходя мимо холма, старики неизменно снимали шапки, хотя редко кто уже мог объяснить точно, чью память чтит этот жест, ставший привычкой на много поколений вперёд.

3 views·1 share