Размышления о этикосфере

Этикосфера — фантастическая, доведенная до апогея техносфера на вымышленной планете Люзания, населенной разумными птицеобразыми созданиями-энцианами. С помощью науки и техники люди создали искусственную среду, более предсказуемый, безопасный и удобный мир. Энциане довели эту идею до логического завершения, внедрив в окружающий мир этические законы наравне с физическими. В их стране нельзя было убить другого или умереть с голоду подобно тому, как невозможно нарушить закон всемирного тяготения или сохранения энергии. Такая возможность — пусть и абстрактная — открывает простор для философских размышлений. Лем в книге оживил нескольких маститых философов и через них представил целый спектр мнений на этот счет. Но лучшее из них, как мне кажется, принадлежит господину Филькенштейну. Он не ученый человек, зато наделен житейским здравым смыслом.

- Быть может, - начал лорд Рассел, - этим птичьим сынам и удалось соорудить так называемую этикосферу, но тем самым они изготовили индивидуальные тюрьмочки, великое множество невидимых смирительных рубашек. Любой достаточно мощный порыв ко всеобщему счастью заканчивается строительством каталажек. Сама эта идея - не что иное, как иррациональная фата-моргана разума...

- Я это всегда утверждал, - откликнулся сильным старческим голосом лорд Поппер. - Corruptio optima pessima [падение доброго - самое злое падение], и так далее. Спектр возможных состояний общества является одноосевым, и располагается он между закрытым и открытым обществом. Левый экстремум - это тоталитарная диктатура, управляющая всем, что только ни есть человеческого, вплоть до содержания песенок в детских садах, а правый экстремум - это анархия. Демократии размещаются примерно посередине. Эти энциане явно пытались соединить обе крайности, чтобы каждый мог жить в обществе открытом и закрытом одновременно и брыкаться в свое удовольствие, замкнутый в невидимом пузыре заповедей, которые невозможно нарушить. Можно было бы это назвать тирархией, но ничего хорошего она не сулит. Думаю, там даже больше несчастья, чем где бы то ни было.

- Почему, лорд Поппер? - спросил я.

- Потому что в полицейском государстве человек, подвергаемый пыткам, может по крайней мере верить, что если его перестанут пытать, то вместе с другими он построит счастливый мир. А человек, заласкиваемый безустанно под попечением государства этой пресловутой синтурой, не может даже в мыслях никуда убежать, потому что бежать уже некуда. Сносны лишь промежуточные состояния общественной агрегации.

- А я полагаю, - сказал Фейерабенд, - что там, где нет law and order, побеждают клыки, локти и когти; а где есть law and order, с колыбели до крематория, там несчастья, в общем-то, столько же, но вкус у него другой. Лорд Поппер с его апологией открытого общества должен был бы заметить, что это всего лишь вежливое обозначение такого положения вещей, при котором имеются большие собаки и маленькие, и им позволено друг дружку облаивать, но пожирать нельзя. Ребенком я зачитывался чудесными историями о будущем мире, в котором домохозяйки переквалифицируются в доценток лимнологии, дворники - в профессоров общей теории всего на свете, а остальные будут творить сколько влезет, и получится неслыханный расцвет искусств. Удивительно, как много отнюдь не глупых людей верило в эти бредни. Ведь большая часть человечества вовсе не хочет угробить жизнь на собирание старых раковин, и вообще ей до лампочки любые раковины, кроме раковины унитаза, а думать о вечных вопросах она начинает лишь после визита к врачу, который на вопрос о диагнозе дает уклончивые ответы. Следствием тотальной автоматизации будет новое издание того, что в средние века называлось Hollenfahrt [сошествие в ад]. Разные дороги ведут в ад. Некоторые из них усыпаны розами и политы медом. Открытое общество лучше закрытого в том отношении, что из него легче сбежать. Вот только неизвестно, куда. И все же приятней иметь за собой открытые двери, чем зарешеченные и приколоченные гвоздями к дверной коробке. Я, во всяком случае, такого мнения.

…Настоящие дилеммы возникают перед философией лишь тогда, когда благоденствие приобретает устрашающие размеры. Коль скоро неприятностей должно быть все меньше, а радостей все больше, то с логической необходимостью оптимум совпадает с максимумом благ, свобод, утех и забав и с минимумом опасностей, болезней и вкалывания на службе. Минимум равен нулю, то есть: никакого труда, никаких болезней, никаких опасностей, а максимум расположен там, где сладостность жизни становится неисчерпаемой. Но этого максимума, установленного с такой точностью, никто не в состоянии выдержать. Где-то по дороге прогресс превращается в собственную противоположность, но где — никому не известно. В этом и состоит так называемый парадокс Шляппенрока и Кикса.

Профессор Ререн, взяв слово после своего коллеги, разъяснил нам, что дело не так уж плохо, как можно было бы полагать. В любом обществе имеются нытики староверы, которые тянут назад, к так называемым "добрым старым временам", но возврата к прошлому нет. Напротив: этикосферу следует поднять на новую высоту. Пока что это только правительственный проект, разработанный Советом Энтофилов. Идея довольно проста. Любое общество лучше всего подходит людям определенного склада. Люди эти вовсе не обязательно входят в его элиту. Благодаря своим врожденным склонностям они с удовольствием делают именно то, что важно и возможно в их эпоху. В эпоху колониальной экспансии это будут конкистадоры, когда же экспансия распространится на обширные территории - купеческие натуры. Это могут быть и ученые - там, где верховодит наука. Или священники - в эпоху воинствующей церкви. Есть люди, которым не по душе спокойные времена, хотя сами они не обязательно отдают себе в этом отчет. Они выходят на авансцену во время всеобщей катастрофы или войны. Есть также энтузиасты, не мыслящие себе жизни без помощи ближним, и аскеты, которые расцветают от воздержания.

История - это театр, а общества - труппы актеров, между которыми распределяются роли, но ни одна из поставленных пьес ни в одну историческую эпоху не давала проявиться таланту всех актеров без исключения. Прирожденному великому трагику нечего делать в фарсе, а закованным в латы рыцарям не находится роли в мещанских камерных постановках.

Эгалитаризм - это жизненная программа, в которой все должны выступать на равных и понемногу, и никто не может сыграть великой романтической роли, потому что для нее там просто нет места. Такие бедняги обречены соперничать между собой в числе съеденных крутых яиц, езде на велосипеде задом наперед, сопровождающейся исполнением скерцо ля-минор на скрипке, и тому подобных чудачествах, которые свидетельствуют лишь о пропасти между притязаниями и скрипучей действительностью. Словом, разные времена отдают предпочтение разным характерам, и в любое время большинство общества служит всего лишь массовкой для избранников судьбы, ибо только по чистой случайности подходящий темперамент появляется в наиболее подходящий для него момент истории.

Это можно выразить и немного иначе. Мир, в котором индивид с определенными духовными качествами способен развернуться вовсю, является миром особенно к нему благосклонным, но нет столь универсального благосклонного мира, который в равной степени удовлетворил бы все разновидности людских натур. Такую возможность дает лишь создание искусственной среды, способной проявлять благосклонность, скроенную и подогнанную по индивидуальной мерке (причем в некоторых случаях благосклонностью необходимо признать и "сопротивление среды", ведь есть натуры, созданные для борьбы с жизненными невзгодами). Эта среда будет вызовом для рисковых людей, спокойной гаванью для смирных и покладистых, неведомой землей для первооткрывателей по натуре, таинственным кладом для романтиков - искателей приключений, для жертвенных натур — алтарем, для стратегов - полем сражения, трудовым поприщем для работяг, и пока неизвестно только, чем должен быть такой мир для подлых натур, которых тоже хватает.

При более тщательном рассмотрении мы увидим огромное множество оттенков героизма и трусости, любопытства и безразличия, жажды борьбы и жажды покоя, и то же относится к подлости. Благосклонная и смышленая среда обитания должна, следовательно, стать закройщиком материи бытия, сшивая ее таким образом, чтобы каждый получил условия существования, наиболее для него подходящие. Но когда все технические средства будут уже готовы, когда уже будет создана среда, безошибочно приспосабливающаяся к натуре любого человека, останется преодолеть одну лишь, зато чудовищную трудность, а именно: каждый должен при этом иметь ощущение абсолютной подлинности бытия. Никто не должен считать, что играет, словно на сцене, а значит, может в любую минуту с нее сойти. Что его окружают специально обращенные к нему декорации.

Пусть это будет игра или, скорее, система из множества игр, предлагаемых средой обитания своим подопечным, но игра без апелляций к судьбе и без антрактов, смертельно серьезная, как жизнь, а не условная, как забава. Игра, в которой нельзя покинуть шахматную доску своего общества, чтобы взглянуть на нее со стороны. Нельзя допустить, чтобы игрок знал о том, что ему предназначено, и никто не вправе претендовать на составление правил собственной или чужой игры, ведь здесь эти прерогативы равняются Божьим. Тут возникает старый, как мир, вопрос: quis custodiet ipsos custodes. Кто станет этим Deux ex Machina, который присматривает за нашими ангелами-хранителями и который их руками печется об оптимизации Бытия, столь же справедливой, сколь совершенной? За каждым, даже самым удачным ответом на этот вопрос прячется призрак тайновластия, и борьба пойдет, за его устранение, чтобы распределение синтетических судеб было полностью децентрализованным. Эта социотехническая проблема в переводе на язык традиционного религиоведения означает приведение в действие пантеизма. Тайнократа нельзя будет найти точно так же, как нельзя найти Бога, потому что он окажется повсюду одновременно. Но если в этой перекроенной на новый лад гармонии что-то разладится, кто исправит ее? А так как кто-то должен ее к тому же запроектировать и запустить в производство, это лицо или группа лиц будут склонны самозванчески, явным или, что еще хуже, тайным образом взять себе роль Господа Бога в этом всепредставлении.

Лекция эта произвела на кассетонцев впечатление столь же значительное, сколь негативное. Уже само осознание непостижимой режиссуры судьбы, заявил лорд Рассел, есть катастрофа для разума и призыв к бунту. Следует опасаться, что в этом совершенно новом обществе появится тьма новых форм безумия, страдания и отчаяния. Даже Карл Поппер согласился здесь с Расселом. Зато Фейерабенд заметил, что это не обязательно так уж страшно. Ибо есть кое-что не в пример хуже, чем даже тщательно дозируемое всеобщее счастье. Те не хотели с ним согласиться. Вдруг попросил слова молчавший до этого адвокат Финкельштейн. Я уговорил обоих лордов и Фейерабенда позволить адвокату высказать свою точку зрения, на что они в конце концов с неохотою согласились.

- Господа, - начал Финкельштейн, - хотя я всего лишь заурядный адвокатишка с не слишком любопытной клиентурой, — исключая присутствующего здесь господина Ийона Тихого, - и за целую жизнь не прочитал столько умных вещей, сколько каждый из вас за один только день, мне все же хотелось бы внести и свою скудную лепту, раз уж я оказался в этой кассетной компании. Мой отец - вечная ему память - имел в Чорткове антиквариат и массу свободного времени, поэтому он читал философов и не брал в рот спиртного, за исключением пейсаховки раз в год. Во Львове выходил тогда антиалкогольный журнал "Благословенная трезвость", и один из сотрудников редакции, зная о возвышенных интересах моего отца, попросил его написать статью. Алкоголизм, ответил на это отец, дело отвратное, и лучше бы его не было. Но если даже пустить в ход аргументы самого тяжелого калибра, все равно ничего не выйдет, потому что "Благословенную трезвость" читают не пьяницы, но одни только трезвенники, чтобы утвердиться в ощущении своего превосходства, а если пьянице случайно завернут в эту газету селедку и на глаза ему попадется моя статья, то он либо употребит ее сами знаете для чего, либо тут же напьется с огорчения, что поддался столь пагубной привычке.

Я очень извиняюсь, но я не верю, чтобы писание таких мудрых, глубоких книг о счастье и нравственности, которые писал лорд Рассел, могло хоть одну муху спасти от обрывания крылышек. Когда я был малышом играл у себя, мать время от времени кричала мне из другой комнаты: "Спутя, перестань": она не знала, что я делаю, но ничего хорошего не ожидала; то же самое можно сказать о человечестве. Оно, к сожалению, переставать не желает.

Отец выписывал "Иллюстрированный еженедельник" со снимками, изображавшими Бремя Белого Человека: с пробковым шлемом на голове и винчестером в руке он попирает ногой носорога, а за ним - толпа потных голых негров с тюками на головах и ушками от кофейных чашек в носу. Тогда я мечтал, чтобы негры сбросили с себя эти тюки и прогнали белых из Африки, предварительно поломав об их спины винчестеры. Я собирал станиоль от шоколада "Хазет" для выкупа негритят и скатывал из него большие шары, только не мог узнать, куда потом надо идти с таким шаром, чтобы выкупить негритенка. А теперь нет уже этих белых эксплуататоров, есть только чернокожие экс-капралы из Иностранного легиона, которые либо сами режут своих чернокожих соплеменников, получивших докторскую степень в Кембридже, либо поручают это своей лейб-гвардии, а орудия казни импортируют из Англии и других высокоразвитых стран. Теперь чернокожие велят короновать себя чернокожим, и лишь кишки, которые из них выпускают, такие же красные, как и прежде. Теперь мы слышим не о карательных экспедициях, но о государственных интересах, только я сомневаюсь, что для истребляемых это составляет особую разницу. Нет уже Deutsch-Ostafrica и никаких вообще колоний, а одна сплошная независимость и посторонним вмешиваться нельзя, чтобы никто не мог помешать суверенной резне.

Вы, господа, говорили здесь о всеобщем полном счастье, что, дескать, полного иметь нельзя, а только крошечное. Счастье, конечно, вещь относительная. Пятнадцати лет я попал в лагерь уничтожения, где людей травили газом, как клопов. Я оставался в живых лишь потому, что Кацман, второй заместитель коменданта, взял меня к себе для уборки дома, а дело было летом, я натирал пол без рубашки, на коленях, и ему приглянулась моя спина. Насколько я знаю, он хотел сделать подарок своей супруге, которая жила в Гамбурге, и придумал абажур для ночника. Среди заключенных он нашел специалиста по татуировке - там были даже знатоки санскрита, что, впрочем, не имело для них практического значения, - и велел ему изобразить у меня на спине трогательную картинку. Он был очень порядочным человеком, этот татуировщик, и татуировал так медленно, как только можно, хотя Кацман его торопил, потому что приближался Geburtstag фрау Кацман.

На брючном ремне я делал насечки - сколько дней жизни мне еще осталось, а потом Кацман получил письмо из Гамбурга, что его жена погибла вместе с детьми при воздушном налете. Он не любил новых лиц, а может, хотел к тому же проверить, как продвигается исполнение этой картинки, короче, я по-прежнему у него убирался и видел его отчаяние. "O Gott, O Gott, -повторял он, - и за что на меня свалилось такое несчастье?!" Он получил отпуск на похороны, уехал и уже не вернулся. Благодаря этому я как-то выжил, потому что его преемник на всякий случай держал меня под рукой, - а вдруг Кацман еще раз женится или что-нибудь в этом роде, и абажур понадобится опять. Он только осматривал меня иногда и говорил, что он это здорово сделал, тот татуировщик, которого тем временем отправили в газовую камеру.

Счастье, господа, переплетается с несчастьем самым причудливым образом. Если бы я был тут вживе, я показал бы вам эту картинку. С тех пор мне кажется, что людям вполне должно хватать, если нет несчастья. Чтобы никто не мог давить людей, как вшей у огня, и утверждать, что это, к примеру, высшая историческая необходимость или предварительная стадия на пути к совершенству, или же, что вообще ничего не происходит, а все это вражеская пропаганда. Я не хотел бы задеть ни одного из вас, господа кассетонцы, я не бросаю камешки в чей-либо огород, я не жажду ничьей крови, но множество крови было пролито как раз из-за всевозможных разновидностей философии.

Ведь это философы открыли, что все не так, как кажется, а совершенно иначе; и вот ведь что интересно: последствия гуманистических систем были, в сущности, нулевыми, зато последствия тех, других, наподобие ницшеанской, были кошмарны, и даже заповедь любви к ближнему, а также программу построения земного рая удалось переделать в довольно-таки массовые могилы. Любой философ ответит, конечно, что эти переделки с философией ничего общего не имели, но я не согласен. Имели, да еще как. Можно эти переделки заповедей назвать совершенно иначе, и именно в этом несчастье разума. Можно доказывать, что обычная свобода все равно ничего по сравнению с настоящей свободой, и если эту обычную отобрать, получается всеобщая польза. Кто занимался этими переделками? Как ни печально, философы. По-моему, раз уж я спас свою шкуру от абажура, я не имею права делать вид, будто этого не было.

Теперь об этом пишут с ужасом и раскаянием, особенно в Германии - там ведь самая демократическая демократия Европы. Теперь, а раньше там был фашизм. Что это-де была мрачная година истории и другой такой не будет. Но черная година по-прежнему налицо. По-прежнему. Все внутри переворачивается у человека, который верил в деколонизацию, а теперь читает, что чернокожие пустили чернокожим больше крови, чем перед тем белые. Поэтому я убежден, что есть вещи, которых нельзя делать во имя каких бы то ни было других вещей. Каких бы то ни было! Ни хороших, ни дурных, ни возвышенных. Ни во имя государственной пользы, ни во имя всеобщего блага, потому что через пару десятков лет доказать можно все. К чему так уж сразу идеальное состояние? Не лучше ли, если никто из никого не может сделать абажура для ночника? Это вполне конкретно, а для измерения идеального состояния никто еще не выдумал метра.

Поэтому я бы не проклинал эту этикосферу. Конечно, сделать невозможным причинение зла - тоже зло для многих людей, тех, которые очень несчастны без несчастья других. Но пусть уж они будут несчастны. Кто-то всегда будет несчастен, иначе нельзя.Это все. Я никого не хотел обидеть, и мне уже нечего больше сказать.

Станислав Лем, «Осмотр на месте»

184 views·6 shares