«Народная монархия» №3.3. Гибель Киева, феодализм.

ГИБЕЛЬ КИЕВА

Согласно летописи, в 1017 году пожар уничтожил в Киеве семьсот церквей. Дитмар Мерзенбургский посетил Киев незадолго до пожара и насчитал в городе 400 церквей и 8 рынков.

Киев был самым большим и богатым городом в тогдашней Европе. Адам Бременский считал Киев начала XI века соперником Константинополя. Современник Ярослава Мудрого, митрополит Илларион, в своей проповеди спрашивал: «Кого Бог так любит, якоже нас возлюбил и вознёс?» И отвечает: «Никого же».

Лет двести спустя, папский миссионер Плано-Карпини нашёл в Киеве лишь двести домов, а по пути через Киевскую и Переяславскую землю — лишь бесчисленное количество человеческих черепов и костей, разбросанных по полям. От великолепия и богатства Киевской Руси не осталось ничего.

У историков создалось и поддерживается впечатление о Киевской Руси, как о некоей исторической скороспелке, которая возникла без достаточных к тому оснований, и без достаточных — погибла.

Киевская Русь была одной из неудачных попыток объединения Руси, за которою последовала удачная — Московская Русь. Киевская Русь была не единственной попыткой. Её стопам и судьбам последовали: Галич, Вильна и Новгород — Русь Червонная, Русь Литовская и Русь Новгородская. Предшественниками Москвы явились все четыре.

В организации Киевской Руси не было ничего случайного и скороспелого. Русский народ сразу же поставил себе определённую историческую задачу. Её не решили в Галиче, в Вильне, в Новгороде и в Киеве, её решили из Москвы.

Обычно говорят, что Киевскую Русь разгромила степь, однако, «степь» играла только второстепенную роль: Галич, Вильно и Новгород от неё не страдали, а Москва страдала не меньше Киева.

Домосковские правители потерпели неудачу из-за «усобиц» — вооружённых схваток князей на поле сражения или схваток партий на новгородском или киевском вече. Новгород, Киев, Галич и Вильна создали у себя аристократический строй. В Новгороде и отчасти в Киеве князья были просто наёмниками, которых вече приглашало и изгоняло по собственному усмотрению. В Галиче княжескую власть съело боярство. В Литовско-Русском государстве аристократия только и ждала момента, чтобы утвердить свои вольности перед лицом единодержавной власти. Это ей удалось ценой существования государства. Ключевский: «Веча в Киеве и Новгороде со времён борьбы Ярослава со Святополком в 1015 году всё больше вмешиваются в княжеские отношения. Князья должны были считаться с этой силой, входить с нею в сделки. Князья были не полновластные государи земли, а только военно-полицейские правители».

Киевская Русь и особенно Новгородская — неудачные попытки установить на Руси демократический строй: «Вечу не быть, колоколу не бить, а быть Новгороду во всей воле князей московских»… Демократии ни в Киеве, ни в Новгороде не было. Там была феодально-торговая аристократия — в Вильне была феодально-земельная. И это она, а не «народ», ограничивала и связывала княжескую власть. И не во имя «народа», а во имя собственных классовых интересов. Можно сказать, в Галиче, в Новгороде, в Вильне и в Киеве аристократия съела верховную власть. Но можно сказать и иначе: в Галиче, в Новгороде, в Вильне и в Киеве народная масса не смогла создать своей власти. Поэтому низы примкнули к власти, которую удалось создать московским низам: «Волим под Царя Московского, Православного».

«Русская Правда» — уложение о капитале. Труд и личность человека рассматриваются, как орудие капитала… Такое же и новгородское законодательство. В Литовской Руси капитал заменён землёй и привилегиями землевладельцев, но схема власти остаётся тою же: верховная власть растаскивается аристократией. Массы подымают восстания против «лучших» или «вятших» людей, громят ростовщиков и, не найдя своего организационного центра, снова попадают в прежнюю кабалу. Низы «отливают» на запад и на север, «уступая своё место в Приднепровье княжеским дворовым людям и мирным половцам». Киевщина пустеет — от работорговли и от бегства населения на запад и на север от усобиц.

На западе низы не достигли ничего. Они попадали уже в сложившийся, спаянный феодальный быт и подчинялись ему. На севере, на вольных и не обжитых землях, киевские эмигранты строят Москву — по своей воле и по своему разумению. И Москва находит отклик и поддержку во всех низах всея Великия, Малыя и Белыя Руси.

Москва тоже закрепощает, но не во имя «резы» — ростовщического процента, который «Русская Правда» допускала в размере 50% в год (на практике брали 80% и 100%), не во имя мехоторговцев или работорговцев, а во имя общих интересов. В Москве тоже не обходилось без засилья сильных людей, но там общенациональная власть ставила предел, и самодержавие охраняло идею справедливости. И именно эту Московскую Империю создали её народные низы, бежавшие с юга и с запада на свободную от феодально-ростовщических традиций ростово-суздальскую почву. Приблизительно так же английские эмигранты, покинувшие феодальные берега Великобритании — создали на девственной почве Америки самую законченную демократию современности. Создали её по своему образцу — как русские эмигранты из Киева «по своему».

Москва была самым восточным пунктом отступления эмиграции русского народа. Дальше к востоку — никаких государственных попыток не делалось. Все попытки западнее Москвы провалились.

Может быть, именно соседство запада с его влиянием оборвало попытки Новгорода, Киева и Вильны — не говоря уже о Галиче. Новгород был построен по ганзейскому типу: государство, как торговый дом. Правительство, как правление акционерного общества. Самые богатые люди страны — как акционеры, избирающие своё правление для защиты своих интересов, а не интересов рабочих их предприятий. Новгородские завоевания не присоединялись к земле, как московские, а оставались только колониями, откуда извлекалась прибавочная стоимость. «Москва не любила ломать местных обычаев», — говорит Ключевский. Москва рассматривала каждую присоединённую область, как новую часть общего государства. Новгородская аристократия рассматривала свои пятины, как объект эксплуатации, а Киев свои волости, как объект грабежа. Верхи общества в Новгороде и в Киеве достигли уровня материальной культуры, значительно превосходившего Москву. Но новгородские и киевские низы стали всё-таки на Московскую сторону.

«Русская Правда» была уставом торгового дома, который поддерживался вооружённым путем. Насколько здесь повлияли европейские связи, торговый обмен с Венгрией, Польшей и Германией? Трудно сказать. Гораздо яснее Польша повлияла на Великое Княжество Литовское: польская поправка к русской государственности и русской культуре привела к самоубийству русской государственности (Польско-Литовская уния), но не спасла и польскую.

Феодализм разложил Европу и пытался разложить Россию. Только на больших расстояниях от этого феодализма — на индейских просторах Америки и на болотах Москвы удалось создать огромные демократии. Ближе к центрам западной Европы — все попытки разбились о ту психологию, которая на протяжении веков неизменно формировала западноевропейский феодализм. Об эту же психологию разбилась и киевская попытка.

Киевскую Русь разбила не степь. Степь только добила государственность, которая распадалась изнутри. Стране уже не хватало сил для борьбы со старыми и привычными врагами, с которыми раньше справлялись без особенных затруднений. Что же новое появилось во внутренней жизни последнего периода Киевской государственности? Уделы, «крамолы» удельных князей «пустошили землю русскую», с которыми справиться уже не удалось.

Наш удельный период — не феодализм в западноевропейском смысле слова. До западноевропейского уровня он не развился, но феодальное влияние было. Так что же значит феодализм?

ФЕОДАЛИЗМ

Феодализм приходит от жажды власти. Феодализм — власть тех, кто достаточно силён для отстаивания своих суверенных баронских прав — Faustrecht — кулачное право. Феодализм иногда предполагает юридическую основу власти, но он никогда не предполагает моральной.

Феодал правит не «во имя» нации, народа или крестьян. Он правит только в своих собственных интересах, закреплённых такими-то битвами и пергаментами. Для феодала монарх не есть носитель нравственных идеалов или практических интересов народа или нации, а только «первый среди равных», которому повезло быть сильнее остальных. Внеморальное происхождение феодала оставило свой след на западноевропейской феодальной монархии. И нам приходится называть «монархией» и западноевропейскую и русскую её формы — формы, выросшие из разных моральных источников и имеющие разную историческую практику.

Феодализм вырос прежде всего из жажды власти во имя своего личного права. Жажда власти — общечеловеческое свойство, поэтому тенденция к развитию феодализма свойственна всем странам и народам мира.

Но Рим феодальных отношений не знал вовсе. Были помещики и сенаторы, проконсулы и императоры, но баронов не было. Суверенная власть «народа и сената римского» оставалась единым и нераздельным источником власти. Гражданские войны Рима не носили характера феодальных войн средневековой Европы. Не знала феодализма и древняя Греция. Да, Греция была раздроблена на ряд суверенных государств, но это были хотя и крохотные, но всё-таки государства — равноправные друг другу и не находившиеся в феодальном подчинении.

Власть феодала — это власть помещика, который присвоил себе прерогативы верховной власти по отношению к крестьянину и к другому феодалу. Этого не было ни в Греции, ни в Риме, ни у нас. Феодализм явился как жажда власти, не оправдываемой моральными целями и общим благом. По германской концепции — сила родит право и право требует власти. Феодал, который ищет моральные оправдания своей власти — логическая нелепица.

Немецкий профессор Шубарт свою книгу о Европе и России заканчивает так: «Англичанин хочет видеть мир — как фабрику, француз — как салон, немец — как казарму, русский — как церковь. Англичанин хочет зарабатывать на людях, француз хочет им импонировать, немец — ими командовать, и только русский не хочет ничего. Он не хочет делать ближнего своего — средством. Это — ядро русской мысли о братстве и Евангелие будущего».

В начале книги та же мысль выражена не столь афористически: «Западноевропейский человек рассматривает жизнь, как рабыню, которой он наступил ногой на шею… Он не смотрит с преданностью на небо, а, полный властолюбия, злыми враждебными глазами глядит вниз, на землю. Русский человек одержим не волей к власти, а чувством примирения и любви. Он исполнен не гневом и ненавистью, а глубочайшим доверием к сущности мира. Он видит в человеке не врага, а брата».

Шубарт — по стопам Шпенглера — предсказывает, что «гибель европейской культуры — неизбежна», и что Россия спасёт Европу: «Европа была проклятием России. Дай Бог, чтобы Россия стала спасением Европы».

Спасение Европы в данный момент интересует нас мало: нам сперва нужно спасти себя. Ибо, если мы погибнем — то кто тогда спасёт Европу? И если Европа «была проклятием России» — с чем я согласен — то наше спасение лежит в нашем спасении от Европы и от того, что она нам с собою принесла.

Наша психология общепринято отличается от западноевропейской в отношении к закону. Тихомиров отметил: «Никогда русский человек не верил и не будет верить в возможность устроения жизни на юридических началах». Но нам столько раз твердили о западноевропейском уважении к закону, которого так не хватает нам, что мы поколениями взирали на просвещённую Европу. Даже теперь нам трудно отделаться от некоторых вздорных представлений о святости закона.

Меньше ста лет назад наши законы устанавливали крепостное право. С какой стати стал бы русский мужик относиться с уважением к законам, превращавших его в двуногий скот?

Во Франции перед началом Второй мировой войны жило двести тысяч русских эмигрантов. Часть их приехала сама. Часть — в годы Первой мировой войны Россия послала для помощи французской союзнице: корпуса только из георгиевских кавалеров. Часть французское правительство пригласило для восстановительных работ на севере Франции. По законодательству свободной и демократической Европы, русские бесподданные эмигранты почти не могли переезжать в другую страну: пускали только людей с деньгами. У большинства денег не было. А Франция — своих вчерашних союзников, защитников, отчасти и спасителей (наша восточно-прусская операция спасла в 1914 году Париж), постепенно лишала права на работу. Ехать некуда и работать нельзя. Русские инженеры, архитекторы и врачи нелегально работали рабами у французских инженеров, архитекторов и врачей. Составляли для них состояния — и получали гроши. Чертежи знаменитого парохода «Нормандия» нелегально сделала русская группа инженера Юркевича — французских специалистов такого калибра не нашлось. Но деньги получили французские владельцы русских рабов. У других русских людей не было и такой возможности. С какой стати стали бы они уважать законы этой «самой современной демократии»?

Мы всегда ставили внутренние нравственные принципы выше мёртвой буквы закона. В довоенной России смертная казнь существовала только для цареубийц — такого мягкого уголовного кодекса не знала никакая другая страна в мире. Она широко применялась только во время военного положения.

Оно вводилось каждый раз, когда революционный террор подымал голову — это была самозащита. М. Покровский целую главу озаглавил «Травля коронованного зверя». Коронованный зверь — это Александр II, Царь-Освободитель, виновник освобождения крестьян, земского самоуправления, судебной и военной реформы и прочего. Самый опасный царь — для реакции и для революции. Ибо он, ликвидируя реакцию, затыкал пути для революции.

Царю-Освободителю стояли памятники не только в России. В Софии и в Гельсингфорсе я сам видел цветы, которые я не знаю кто, но каждое утро клал у подножия этих памятников.

Покровский: «На "бунтарское движение" этот достойный сын Николая Палкина умел ответить только самыми беспощадными преследованиями… Цари обыкновенно "миловали" осуждённых, а Александр на террористические покушения ответил полевым судом. Стали вешать так, как не вешал Николай: с августа 1878 года по декабрь 1879 было казнено 17 человек».

Книжка Покровского издана в 1931 году, то есть, после четырнадцати лет действия «полевых судов» ВЧК — ОГПУ, после кровавых бань в Ярославле, Тамбове, Кронштадте, Крыму, Новороссийске, Одессе, после «ликвидации кулака, как класса», после всего того, что мы с вами знаем хорошо. После всего этого официальный советский историк находит в себе достаточно наглости, чтобы печатно возмущаться повешением семнадцати участников «травли коронованного зверя». О «коронованном звере» Покровский повторяет несколько раз, о ВЧК он не говорит ничего.

Смертная казнь в дореволюционной России применялась только в исключительных случаях, нормальное уголовное законодательство не знало её вовсе. Почти во всех западноевропейских странах убийство без смягчающих вину обстоятельств вело за собой смертную казнь. Наши довоенные суды были построены на принципе «милости» и — там, где её оказывали недостаточно — вступали в силу Высочайшие повеления. Даже Покровский признаёт, что цари «миловали осуждённых». Ещё больше «миловало» их общественное мнение страны.

Наше отношение к писаным юридическим нормам отдаёт релятивизмом. Построение Империи при пониженном уважении к закону объясняется тем, что взамен писаных норм, у нас имеются неписаные, основанные на чувстве духовного такта. Такт же не укладывается в юридические формулировки. Поэтому иностранные наблюдатели становятся в тупик перед «бесформенностью» русского склада характера. Даже Шубарт мечтает о том, чтобы Россия, имеющая содержание, но не имеющая формы, спасла бы Европу наполнением своим содержанием её формы. Упаси Господи.

Иностранные наблюдатели не подметили того, что форма есть и у нас — только это другая форма. Может быть, даже форма другого измерения. Наше измерение считает преступника «несчастненьким». Западное — злодеем.

Даже советская власть не рискнула ввести у нас публичной смертной казни — во Франции даже дамы ходят глазеть на гильотину.

У нас — человек, отбывший уголовное наказание, возвращается в прежнюю социальную среду — в Западной Европе он становится конченным человеком: изгоем… Титулованный немецкий турист по Сибири искренне негодовал на сибирский обычай оставлять за околицей хлеб, сало, соль и махорку для беглецов из сибирской каторги: этакая гнилая славянская сентиментальность!

Русскую государственную одарённость Европа отрицает вопреки очевидным фактам истории и законам логики. Ибо, если признать успех наших методов, то надо будет судить самих себя. Нужно будет вслед за славянофилами, а потом и за Шпенглером и Шубартом сказать, что Западная Европа гибнет, что её государственные пути начались и кончаются средневековьем, и что данный психический материал для имперской стройки не пригоден.

Тогда нужно будет признать, что устроение человеческого общежития провалилось, несмотря на технические достижения. И что, следовательно, лучшего устроения жизни европейских народов нужно ожидать от России или от англосаксов. Но это означало бы отказ от государственной национальной самостоятельности всех племён Западной Европы. Это означало бы признание бессмысленности всей политической истории Европы за последние полторы тысячи лет: ничего, кроме непрерывной резни не получилось.

По мнению Шубарта европеец от Господа Бога награждён чувством первобытного страха (Urangst), русский — таким же чувством доверия (Urvertrauen). Может быть, и так. Но помимо страха или доверия, одна черта Европы резко бросается в глаза каждому человеку без чековой книжки в кармане и без философических книг в голове. Это — отгороженность каждого человека друг от друга. Термин «эгоизм» был бы слишком груб, но есть несомненное недоразвитие чувства общечеловеческой симпатии.

Это — материализация всяких человеческих отношений. Всякие отношения измеряются деньгами. Индульгенции, которые торговали Божьей благодатью — у нас никогда не смогли привиться. Средневековый феод есть прежде всего отгороженность от народа, от нации, от государства, от человечества и от своего ближайшего соседа. Погоня за собственной властью — в первую очередь и во что бы то ни стало. Нехватка элементарной способности чувствовать другого человека и сочувствовать ему. От этого происходит и знаменитая немецкая бестактность: они не понимают.

Позвольте объяснить «происхождение феодализма» простой и жизненной иллюстрацией. Дальнейшее изложение соответствует истине и может быть подтверждено документально.

В марте 1943 года я, мой сын и его семья поселились в Померании недалеко от Темпельбурга в маленькой деревушке Альт-Драгайм, в отеле. Отель стоит на перешейке между двух озёр. Большее из них имеет 12 километров в длину — мы нацеливались на рыбную ловлю в нём.

Население деревушки связывают друг с другом судебные тяжбы, кляузы, доносы, конкуренция и зависть. Все очень вежливы: русского мата и русских потасовок нет, но если вы на секунду зазеваетесь, то вас съедят. Здесь всё устроено по Гоббсу: человек человеку волк, и война всех против всех является нормальным состоянием общества — уже не вооружённая и не кулачная, а юридическая. В нашем отеле жили художник Н. Гетцинг и писатель Классен. Писатель строил на озёрном островке какую-то будку. Художник, не стесняясь нашим присутствием, телефонировал в полицию донос на нелегальное получение писателем десятка досок для будки.

Озеро делилось на две части: городскую часть арендует рыбак Гайнман-отец, государственную часть — рыбак Гайнман-сын. Двух родственников связывают многолетние судебные тяжбы.

Разрешение на удочку мы получили. На его обороте была целая коллекция запретов: удить можно было только на две удочки, только на червяка (хлеб или муха не оговаривались), только от восхода и до захода солнца, только с берега и только на одной половине озера.

Права иметь лодку мы так и не получили, хотя лодку удалось достать. Сидели мы на берегу двух озёр и оба были так же недоступны, как северный и южный полюсы.

Некоторые из древнейших обитателей береговой полосы на основании неизвестных пергаментов это право имеют. Окрестное население ни на лодку, ни на уженье права не имеет. Это не значит, что мужики рыбы не ловят. Они ловят, но только по ночам. Если их ловят, то их сажают в тюрьму — до двух лет. Будучи выпущены, они режут сети Гайнмана-отца и Гайнмана-сына. Оба Гайнмана имеют в деревнях соглядатаев, доносящих о всяком мужике, варящем уху.

Так идёт феодальная война на суше и на море, но идёт она также и в воздухе. Право на охоту во всем районе арендовано каким-то дядей. На озере расплодились нырки, поедающие рыбью молодь. Дядя имеет право на охоту, но Гайнманы не пускают его на озеро. Гайнманы могут разъезжать по озеру, но не имеют права на охоту. Так множатся и процветают нырки и адвокаты. Всякий человеческий шаг натыкается на законодательное преткновение. Однако, законодательное преткновение обычно можно и законодательно обойти.

Мы выяснили, что если лодку нельзя иметь, то на байдарке можно проезжать так называемые открытые озёра, имеющие водную связь с другими водоёмами. Мы разыскали полузаросший ручеёк, который даже на карте не значился, но который куда-то вёл: вот вам водная связь.

После юридических ухищрений байдарка всё-таки появилась. Тогда возник следующий вопрос: да, эти оборотистые люди имеют право кататься на байдарке, но не имеют права «держать её на озере». А мы на «озере» и «не держим», взяли подмышку и сволокли в сарай.

Старые законы такой возможности не предусматривали: там сказано, что нельзя держать Wasserfahrzeug'a — снаряда для плавания по воде. Старые вассерфарцейги нельзя было перенести под мышкой. На байдарке мы ездили, вызывая зависть менее оборотистых туземцев и создавая соблазнительный юридический прецедент.

Ганзен, владелец нашего отеля, с обоими Гайнманами находится на ножах и поэтому не имеет права на лодку и не получает рыбы. Он находится в таких же отношениях с владельцем охоты, почему право на охоту сумел получить только в другом месте — вёрстах в 15 от своей гостиницы. Оба представителя интеллигенции друг с другом не разговаривают. Два представителя власти — общественной и полицейской — годами пытаются съесть и друг друга, и Ганзена, и ещё кое-кого.

Горький писал о «Городке Окурове»: дикая звериная глушь. Городок Окуров по сравнению со здешними местами это смесь рая (не социалистического) с санаторией. О чём-то вроде городка Окурова я мечтал, как о месте духовного отдыха…

Самое странное в этой обстановке было отношение немцев к русским. Русские стояли вне местной феодальной распри, немцы доверяли нам гораздо большее, чем своим соотечественникам. Мы были странными и, вероятно, приятными пятнами на общем фоне всеобщей зависти и злобности. Мы не бегали с доносами ни друг на друга, ни на окружающих немцев. И мы всячески помогали друг другу — оставляя в немцах чувство искреннего и тревожного недоумения.

Банальная точка зрения утверждает, что с феодализмом покончил порох: стены замков рушились, как стены библейского Иерихона. Это исторически неверно: феодализм надолго пережил изобретение пороха. В Германии он устоял даже против железных дорог: добисмарковская Германия вела феодальные войны и строилась на феодальных началах. Неверно даже и то, что феодализм в Германии кончен. Он не кончен — он только загнан вглубь. Изменилась не его сущность — изменились его формы.

Термин «учёного варвара» впервые пустил Герцен около ста лет назад. Это очень точный термин. Нельзя отрицать немецкой одарённости, немецкой работоспособности и чудовищной дрессировки, которой немцы подвергаются в семье, в школе, в армии и на службе. И за этим всем, за лоском ботинок, за чёткостью дипломатических проборов и почтенных учёных чиновников — остался тот же вандал.

В этом темпельбургском стакане воды отражается та психологическая атмосфера, которая создаёт феодализм. Каждый человек ощетинен против каждого человека какими-то ветхими правами и привилегиями, с приложением всяческих печатей.

Тупая феодальная жадность сидела раньше во тьме и сырости казематов — только бы охранить свои древние привилегии. Теперь она сидит за щетиной всяческих законоположений — только бы охранить свою плотву. Средневековые феодалы резали друг друга ножами — сегодняшние режут параграфами.

Эта психология имела роковые последствия для всей Европы. Центральная часть Европы, Германия, дольше всех держалась в своём феодальном политическом строе. Только во время наполеоновских войн начинается пробуждение общенациональной идеи, оформленное Отто Бисмарком.

Русское национальное сознание родилось само по себе — как и каждое врождённое свойство. Феодальный строй средневековой Европы и её политическая раздробленность объясняются не Габсбургами или Бурбонами, не географией, климатом и «исторической обстановкой» — они объясняются психологией вот этих Гайнманов. Каждый Гайнман, от мужика и до герцога, действует одинаково: отгораживается от ближнего своего зубчатыми стенами или зубастыми адвокатами и своё писаное право отстаивает любыми способами, невзирая на любые убытки: «Fiat justicia, pereat mundus» (Пропадай мир — лишь бы свершилось правосудие).

Исторические исследования западноевропейского феодализма не объясняют ничего. Они повествуют о юридических и политических формах, в которые отлилась данная человеческая психология, но ничего не говорят об этой психологии. Они рисуют форму, не замечая содержания, форма виснет в воздухе, и мы никак не понимаем, почему на смену благоустроенному римскому миру пришёл грязный и кровавый средневековый германский кабак. Без анализа психологии Гайнманов мы ничего не поймём ни в возникновении феодализма, ни в современной разделённости Западной Европы, ни в грядущей «Гибели Европы» (О. Шпенглер). Ничего не поймём в принципиальной несовместимости русского и европейского мира.

Темпельбургскими наблюдениями я делился с моими добрыми немецкими знакомыми. Они отвечали стандартно, банально и внешне убедительно: это, де, потому, что мы — народ без пространства — Volk ohne Raum — если бы у нас были русские просторы, то гайнмановских историй у нас не было бы.

Я считаю иначе: не отсутствие простора объясняет темпельбургскую психологию, а темпельбургская психология объясняет отсутствие простора. Средневековая Европа была редко населённой страной и просторов там было достаточно — не меньше, чем у римского мира — и это никак не помешало тысячелетней братоубийственной внутриевропейской войне. Но у нас есть более яркий пример: германская колонизация Прибалтики. Германский рыцарь и епископ, купец и монах, пришли почти на пустое место и первое, что они сделали — отгородились друг от друга границами привилегий, договоров, указаний, прав и преимуществ. Отгороженные друг от друга, они не собирались и не могли сделать никакого общего дела, они были беспощадно едины только в отношении к побеждённым. Их поддерживала тогда почти вся тогдашня Европа: морально — папство, материально — торговые связи, политически — континентальное дворянство, технически — чудовищное превосходство европейской техники. Но немцы в Балтике не собирались и не могли делать общего дела, как делали московские воеводы на Мурманском берегу, Ермаки — в Сибири или Хабаровы — на Амуре. Тевтонский Орден — острие тогдашней Европы — не смог продвинуться дальше Ревеля и Риги. Он не смог конкурировать даже с Новгородом. Он основал несколько городов и несколько сотен замков, за стенами которых прибалтийские Гайнманы пили своё пиво, ели свою колбасу и вели свои феодальные войны. Если бы вместо Гайнманов были Ермаки и Хабаровы — немцы двадцатого века не жаловались бы на отсутствие просторов. Но Ермаков и Хабаровых не было.

Империя Карла Великого распалась на другой же день после его смерти — как в своё время распалась Империя Александра Македонского. Обе они были результатом завоевания, насильственно объединили племена, которые сами объединяться не хотели. Русь реализовала свою идею сразу и навсегда. Внешние катастрофы только внешним, военно-административным способом дробили это единство, но оно всегда оставалось в недрах народного сознания, в народном идеале и — как только катастрофы ликвидировались — снова выкарабкивалось из-под развалин и снова подымало знамя «Всея Великия, Малыя и Белыя Руси», как это формулировала Москва. Это было общенародным стремлением. На Западе такого стремления не было.

И.Л. Солоневич

52 views·1 share