«Россия в концлагере», № 38. Молодёжь.

Как бы ни был халтурен замысел спартакиады, я время от времени демонстрировал Успенскому ход нашей работы и наши достижения. Поэтому помимо случайной публики, я собрал на Вичку 42 человека спортивной молодёжи. Успенскому провели два футбольных матча, не плохо играли; и одно легкоатлетическое соревнование. Секундомеры были собственные, рулеток никто не проверял, дисков и прочего никто не взвешивал — так что за «достижениями» остановки не было. И я имел юридическое право сказать Успенскому:
— Ну, вот видите. Я вам говорил. Ещё месяц потренируемся, так только держись.
Моим талантам Успенский воздал должную похвалу.

Я ходил по Вичке и завидовал. Только что вырвались ребята из каторги, перешли с голодной пайки на бифштексы (а в Москве на воле бифштекс — невиданное дело), и вот — мир для них уже полон радости, оптимизма, бодрости и энергии. Здесь были и русские и узбеки и татары и евреи и Бог знает, кто ещё. Был молчаливый бегун на длинные дистанции, который именовал себя афганским басмачом, по подданству англичанин, по происхождению сириец, по национальности еврей, а по прозвищу Чумбурбаба. Росту и силы он был необычайной, и голос у него был, как труба иерихонская. Знаменит он был тем, что дважды пытался бежать с Соловков, играл один против целой волейбольной команды и иногда выигрывал. Его жизнерадостный рык гремел по всей Вичке. Чумбурбабу разыгрывала вся моя «малолетняя колония», и на всех он весело огрызался.

Всё это играло в футбол, прыгало, бегало, грелось на солнце и галдело. Постепенно у меня и у Юры образовался кружок «своих ребят». Я разбирался в новом для меня мире лагерной молодёжи и увидал, что от молодёжи на воле она отличается одним — полным отсутствием советских энтузиазмов. На воле они ещё есть. Здесь собирались сливки антисоветской молодёжи, хотя настоящие сливки были на том свете и на Соловках. Настроения этой группы были характерны для 60–70 процентов советской молодёжи. Резко антисоветская молодёжь преобладала подавляюще и на воле, а уж о лагере и говорить нечего.

Сидела эта публика почти исключительно по статьям о терроре и сроки имела стандартные: по десяти лет. Для террористических статей приговора это означало, что на волю им не выйти никогда.

Поэтому лагерная молодёжь вела себя по отношению к администрации независимо и вызывающе. При разговорах с начальником колонны или лагпункта отношение было такое: что дальше будет, плевать, а пока что я уж тебе морду набью. Психология отчаянности… Били часто и основательно. За это сажали в Шизо, иногда расстреливали, но редко; всё же администрация предпочитала с молодняком не связываться, обходила сторонкой.

Я знал, что тов. Подмоклый среди этой публики имеет своих сексотов, но не представлял, кто именно из моих спортсменов занимался таким. Затесался парень, присуждённый к пяти годам за превышение власти. Как оказалось, это превышение выразилось в незаконном убийстве двух арестованных. Парень был сельским милиционером. Об убийстве он проболтался сам, и ему на ближайшей тренировке сломали ногу. Подмоклый вызвал меня в третью часть и допрашивал: это несчастная случайность или «заранее обдуманное намерение».

Подмоклому я доказал, что о намерении и говорить нечего. Я сам руководил тренировкой и видал, как всё случилось. Подмоклый смотрел на меня неприязненно. Впрочем, он всегда по утрам переживал мировую скорбь похмелья. Выпытывал, что за народ собрался у меня на Вичке, о чём они разговаривают и какие «политические настроения». Я сказал:
— Чего вы ко мне пристаёте? У вас ведь там свои стукачи есть, у них и спрашивайте.
— Стукачи есть, а я хочу от вас подтверждение иметь.

Я понял, что парнишка с превышением власти был его единственным стукачом. Вичку организовали столь стремительно, что третья часть не успела командировать туда своих людей, да и командировать было трудно: подбирал кандидатов лично я.

Разговор принял дипломатический характер. Подмоклый ходил вокруг да около, рекомендовал мне замечательных форвардов из оперативного отдела. Я сказал:
— Давайте, посмотрим, что это за игроки. Если они действительно хорошие, я их приму.
Подмоклый опять начинал крутить, и я поставил вопрос прямо:
— Вам нужно на Вичке иметь своих людей. С этого бы и начали.
— А что вы из себя наивняка крутите? Что, не понимаете, о чём разговор?

Положение создалось невесёлое. Отказываться прямо было невозможно технически. Принять кандидатов Подмоклого и не предупредить о них моих спортсменов было невозможно психически. Принять и предупредить значило бы, что этим кандидатам на тренировках поломают кости, и отвечал бы я. Я сказал Подмоклому, что ничего против его кандидатов не имею, но если они плохие игроки, то остальные поймут сразу, что на Вичку эти кандидаты попали не за спортивные заслуги, и ни за какие последствия я не отвечаю.

— Ну и дипломат же вы. — недовольно сказал Подмоклый.
— Ещё бы. С вами поживёшь, невольно научишься.
Подмоклый был польщён. Достал из портфеля бутылку водки.
— А опохмелиться нужно. Хотите стакашку?
— Нет, мне на тренировку надо.
Подмоклый налил себе стакан водки и медленно высосал её целиком.
— А нам свой глаз обязательно нужно там иметь. Так вы моих ребят возьмите. Поломают ноги, так и чёрт с ними. Нам этого товара не жалко.

Так попали на Вичку два бывших троцкиста. Перед этим я сказал Хлебникову и ещё кое-кому, чтобы ребята зря языком не трепали. Хлебников ответил, что на сексотов ребятам наплевать. На ту же точку зрения стал Кореневский, упорный и воинствующий социал-демократ. Кореневский сказал, что он и перед Сталиным не желает скрывать своих политических убеждений; за него де работает история и просыпающаяся сознательность пролетарских масс. Я сказал: «Ну, ваше дело, я предупреждаю».

История и массы не помогли. Кореневский вёл настойчивую и почти открытую меньшевицкую агитацию. С Вички он поехал на Соловки. И я не уверен, что он туда доехал живым.

Впрочем, меньшевицкая агитация сочувствия в моих физкультурных массах не встречала. Было очень наивно идти с социалистической агитацией к людям, на практике переживающим почти стопроцентный социализм. Даже Хлебников, единственный, который рисковал произносить слово «социализм», глядя на результат кореневской агитации, перестал это делать. С Кореневским же я поругался очень сильно.

Это был высокий тощий юноша — вымирающий в России тип книжного идеалиста. О революции, социализме и пролетариате он говорил книжными фразами, фразами довоенных социал-демократических изданий, оперировал эрфуртской программой, Каутским, тоже довоенного издания, доказывал, что большевики — узурпаторы власти, вульгаризаторы марксизма, диктаторы над пролетариатом и т. п. Вичковская молодёжь, пережившая и революцию и социализм и пролетариат, смотрела на Кореневского, как на сумасшедшего, и только посмеивалась. Екатеринославский слесарь Фомко, солидный пролетарий лет 28, как-то отозвал меня в сторонку.

— Скажите вы ему, чтобы он заткнулся. Я сам пролетарий не хуже другого, так и меня от социализма с души воротит. А хлопца разменяют, ни за полкопейки пропадёт. Побалакайте вы с ним, у вас на него авторитет есть.

Авторитета не оказалось никакого. Я попытался устроить ему отеческий разнос: его агитация под стёклышком, не может же он предполагать, что на Вичке нет сексота, а если уж подставлять свою голову под наганы третьего отдела, так за что-нибудь менее безнадёжное, чем пропаганда социализма в советской России.

Но жизнь прошла мимо Кореневского. Он отвечал мне Марксом и эрфуртской программой. Я ему сказал, что и то и другое я знаю без него и в изданиях более поздних, чем 1914 года. Ничего не вышло: хоть кол на голове теши. Кореневский сказал, что он признателен мне за мои дружеские чувства, но интересы пролетариата для него выше всего. Кстати, с пролетариатом он не имел ничего общего. Отец его был московским врачом, а сам он избрал себе удивительную для советской России профессию астронома. Что ему пролетариат, и что он пролетариату? Я напомнил ему о Фомко. Результат равен нулю.

Недели через две меня встретил расстроенный Хлебников.
— Кореневского изъяли. Он исчез, а утром пришли оперативники и забрали его вещи.
— Так, — сказал я. — Доигрался.
Хлебников посмотрел на меня ожидающим взором.
— Давайте сядем. Какой-то план нужно выработать.
— Какой тут может быть план? — сказал я раздражённо. — Предупреждали парня.
— Да я знаю. Это утешение, конечно. — Хлебников насмешливо передёрнул плечами. — Мы, дескать, говорили. Не послушал — твоё дело.

Фомко подошёл к нам.
— Насчёт Кореневского уже знаете?
— Идём в сторонку, — сказал Хлебников.
Отошли в сторонку и уселись.
— Видите ли, И. Л., — сказал Хлебников. — Я понимаю, что у вас никаких симпатий к социализму нет. А Кореневского всё же надо выручить.

Я только пожал плечами. Как его выручишь?
— Попробуйте подъехать к начальнику третьей части. Я знаю, вы с ним интимно знакомы. — Хлебников посмотрел на меня не без иронии. — А то, может быть и к самому Успенскому.

Фомко смотрел мрачно.
— Тут, тов. Хлебников, не так просто. Вот такие тихонькие, как этот Кореневский, дай ему власть, так он почище Успенского людей резать будет. Пролетарием, сукин сын, заделался. Он ещё мне насчёт пролетариата будет говорить. Нет, если большевики меньшевиков вырежут, ихнее дело. Нам туда соваться нечего. Одна стерва другую загрызёт.

Хлебников посмотрел на Фомко холодно и твёрдо.
— Дурацкие разговоры. Во-первых, Кореневский наш товарищ…
— Если ваш, так вы с ним и целуйтесь. Нам таких товарищей не надо. Товарищами и так сыты.
— А во-вторых, — холодно продолжал Хлебников, — он против сталинского режима, и нам с ним пока по дороге. А кого придётся вешать после Сталина, это будет видно. И ещё, Кореневский — единственный сын у отца. Если вы, И. Л., можете выручить, вы это должны сделать.
— Я, может, тоже единственный сын, — сказал Фомко. — Сколько этих сыновей ваши социалисты на тот свет отправили. А, впрочем, ваше дело. Хотите — выручайте. А вот стукачей нам отсюдова вывести нужно.

Фомко и Хлебников обменялись понимающими взглядами.
— М-да, — неопределённо сказал Хлебников. — Наши ребята взволнованы арестом Кореневского, хороший был в сущности парень.
— Парень ничего, — несколько мягче сказал Фомко.

Я не видел возможностей помочь Кореневскому. Идти к Подмоклому? Что ему сказать? Меньшевицкая агитация Кореневского была поставлена так по-мальчишески, что о ней знали все. Удивительно, как Кореневский не сел раньше. Можно поговорить с Успенским, но только если он меня вызовет. Идти к нему специально с этой целью значило обречь эту попытку на провал. Но Хлебников смотрел на меня в упор, прямо в совесть, и в его взгляде был намёк на то, что если уж я пьянствую с Подмоклым, то я морально обязан компенсировать падение своё.

В тот же вечер я представил Подмоклому эту историю в юмористическом виде. Подмоклый смотрел на меня пьяными и хитрыми глазами и только посмеивался. Я сказал, что история с арестом глупо сделана; только что я ввёл на Вичку двух подозрительных «троцкистов», и вот уже арест. Столковались на таких условиях: Подмоклый отпускает Кореневского, я же принимаю на Вичку ещё одного сексота.

Но Кореневского выручить не удалось. Рыбачья бригада вытащила из озера труп «троцкиста». На этот раз Подмоклый вызвал меня в официальном порядке и сказал мне:
— Итак, гражданин Солоневич, будьте добры ответить мне.

Произошла некоторая перепалка. Бояться Подмоклого со всей третьей частью у меня не было никаких оснований. Для спартакиады я был забронирован от покушений с любой стороны. Поэтому когда Подмоклый повысил тон, я ему сказал, чтобы он дурака не валял, а то я пойду и доложу Успенскому, что сексотов всадили на Вичку по-дурацки, что я предупреждал, что Подмоклый сам сказал, что «этого товара нам не жалко» и что я Подмоклому предлагаю моей работы не разваливать; всякому понятно, что энтузиастов социалистического строительства на Вичке нет и быть не может, что там сидят контрреволюционеры, не даром же их посадили, и что если третья часть начнёт арестовывать моих людей, я пойду к Успенскому и скажу, что проведение спартакиады Подмоклый ставит под угрозу.

— Ну, и чего вы взъерепенились? — сказал Подмоклый. — Я с вами, как с человеком разговариваю.
Инцидент был исчерпан. Виновников гибели «троцкиста» разыскивать не стали. Этого товара у третьей части действительно было много.

Дня за три до побега Подмоклый стал стрелять в коридоре общежития ГПУ и куда-то исчез. Что с ним сделалось, я так и не узнал. В этом есть некое воздаяние. Из палачей ГПУ не многие выживают. Остатки человеческой совести они глушат алкоголем, морфием, кокаином, и ГПУская машина потом выбрасывает их на свалку, а то и на тот свет. Туда же, видимо, выбросили и Подмоклого.

На Вичке был момент напряжённой тревоги, когда в связи с убийством сексота ожидались налёты третьей части, обыски, допросы, аресты. Обычно в таких случаях подвергается разгрому всё, что попадается под руку — бригада, барак, иногда и целая колонна. ГПУ не любит оставлять безнаказанной гибель своих агентов. Но разгром Вички означал бы разгром спартакиады, а для спартакиады Успенский пожертвовал бы и сотней сексотов. Поэтому Вичку оставили в покое. Напряжение улеглось; молодёжь снова подняла галдёж, и в кружках моих физкультурников снова стали вестись политические прения.

Время от времени приходил ко мне питерский студент или бывший комсомолец московского завода АМО за фактическими справками. Например, существует ли в Европе легальная коммунистическая печать?
— Да вы возьмите «Правду» и почитайте. Там есть цитаты из коммунистической печати и цифры коммунистических депутатов в буржуазных парламентах.
— Так-то так, да ведь это всё по подпольной линии.

Или:
— Правда ли, что при старом строе был такой порядок: если рабочий сидит в трамвае, а входит буржуй, так рабочий должен был уступить своё место?

Такие вопросы задавали преимущественно бывшие низовые комсомольцы. Публика более квалифицированная вопросы задавала сложнее, например, о мировом экономическом кризисе. Большинство молодёжи убеждено, что никакого кризиса нет. Раз об этом пишет советская печать, значит врёт. Ну, перебои могут быть — вот наши это и раздувают. Или: была ли в России конституция? Или: действительно ли до революции принимали в университеты только дворян?

Не на все вопросы я рисковал исчерпывающими ответами. Это были толковые ребята с ясными мозгами, но с чудовищным невежеством в истории России и мира. И все они, как и молодёжь на воле, находились в периоде бурлений и исканий. Мои футбольные команды представляли целую радугу политических исканий и настроений. Был один настоящий троцкист. Попал он сюда по делу организации, переправлявшей оружие из-за границы в Россию. Я даже не уверен, что он был троцкистом; термин «троцкист» так же юридически точен, как термины «кулак», «белобандит» и «бюрократ». Доказывать, что вы не троцкист или не бюрократ так же трудно, как доказывать, что вы не сволочь. Доказывать же по советской практике приходится не обвинителю, а обвиняемому. Этот троцкист был единственным, приемлющим принцип советской власти. Он и Хлебников занимали крайний левый фланг вичкинского парламента. Остальная публика принадлежала к неопределённому и расплывчатому течению, которое называет себя то союзом русской молодёжи, то союзом мыслящей молодёжи, то молодой Россией и всякими комбинациями из слов «Россия» и «молодость». На воле всё это гнездится по вузовским и рабочим общежитиям, по комсомольским ячейкам. Иногда, смотришь, Ваня или Петя на открытом собрании распинается за пятилетку так, что диву даёшься. А потом выясняется: накрыли Ваню или Петю в завкоме, где он на ночном дежурстве отбарабанивал на пишущей машинке самую кровожадную антисоветскую листовку. И поехал Ваня или Петя на тот свет.

Среди этой молодёжи напрасно было бы искать выработанной положительной программы. Их идеология строится на отметании того, что их не устраивает. Их не устраивает советская система, никакая партийная диктатура, и поэтому между молодёжью, которая хочет изменить положение путём «усовершенствования» компартии и той, которая предпочитает эту партию перевешать, существует основной перелом: две стороны баррикады.

Вся молодёжь, почти без исключения, равнодушна к религиозным вопросам. Это не воинствующее безбожие, а просто безразличие — может быть, это кому-нибудь и надо, а нам ни к чему. Антирелигиозная пропаганда большевиков сделала своё дело, хотя враждебности к религии внушить не смогла. Монархических настроений нет никаких. О старой России представление сумбурное, создавшееся не без влияния советского варианта русской истории. Но если на религиозные темы с молодёжью и говорить не стоит, выслушают уважительно и даже возражать не будут, то о царе поговорить можно: да, технически это, может быть, не так плохо. К капитализму отношение неопределённое. Каждая группировка имеет свои программы регулирования капитализма, есть и не безынтересные. В среднем оторванная от мира, лишённая руководства со стороны старших, не имеющая доступа к объективной политико-экономической литературе, русская молодёжь нащупывает будущие компромиссы между государственным и частным хозяйством. Ход мышления чисто экономический и технический, земной. Никаких «вечных» вопросов и потусторонних тем. И за всем этим — большая и хорошая любовь к своей стране. Это и будет то, что в эмиграции называют «национальное возрождение». Но термин «национальный» будет для этой молодёжи непонятным или двусмысленным, в нём заподозрят противопоставление одной из российских национальностей другим.

В чудовищном смешении «племён, наречий, состояний», которое совершено советской революцией, междунациональная рознь среди молодёжи сведена на нет. Противопоставления русского не русскому в быту отсутствует вовсе. Этот факт создаёт важные побочные последствия — стремительную русификацию окраинной молодёжи.

Эту русификацию первый заметил Юра во время наших скитаний по Кавказу. Для какого-нибудь Абарцумяна русский язык — его приобретение, и он своего завоевания не отдаст ни за какие самостийности. Это его билет на право входа в мировую культуру, а в нынешней России научились думать в масштабах непровинциальных.

Насильственная коренизация — украинизация, якутизация и прочее обернулись неожиданными последствиями. Украинский мужик от украинизации волком взвыл. Официальной мовы он не понимает и убеждён в том, что ему и его детям преграждают доступ к русскому языку с целью оставить этих детей мужиками и закрыть им все пути вверх. А пути вверх доступны только русскому языку. И Днепрострой и Харьковский тракторный и Криворожье и Киев и Одесса — все говорят по-русски, и в гигантских перебросках масс с места на место на украинских мовах они говорить не могут технически. В Дагестане сделали ещё остроумнее, установили восемь официальных государственных языков. Пришлось ликвидировать их все. Железные дороги не работали: всегда найдётся патриот волостного масштаба, который на основании закона о восьми государственных языках начнёт лопотать такое, что никто не поймёт. Итак, без национального подавления и ущемлённых национальных самолюбий люди сообразили, что без русского языка не обойтись. Украинский бетонщик, который вчера укладывал днепровскую плотину, сегодня переброшен на Волгу, а завтра мечтает попасть в московский ВУЗ, на соблазны украинизации не пойдёт. База самостийных течений — тонкая прослойка полуинтеллигенции, которую большевизм разгромил. Программы, которые «делят Русь по карте указательным перстом», обречены на провал.

За справками политического характера ко мне часто приходил т. Чернов, бывший комсомолец, прошедший Бобрики, Магнитострой и Беломорско-Балтийский канал — первые два в качестве энтузиаста пятилетки, третий в качестве каторжника ББК. Это был белобрысый, сероглазый парень, лет 23-х, медвежьего сложения, которое и позволило ему выбраться из всех этих энтузиазмов живьём.

Я спросил Чернова, насколько по его мнению Хлебников характерен для рабочей молодёжи.
— Хлебников? Да какая же он рабочая молодёжь? Тоже вроде Кореневского. У Хлебникова отец — большой коммунист. Хлебников видит, что Сталин партию тащит в болото, хочет устроить советский строй, только пожиже. Тех же щей да пожиже влей. Ну да я знаю, он тоже против партийной диктатуры. Разговор один. Что теперь нужно? Нужно крестьянину свободную землю, рабочему свободный профсоюз. Всё равно, если я токарь, так я заводом управлять не буду. Кто будет управлять? А чёрт с ним, кто. Лишь бы не партия. И при капиталисте хуже не будет. Теперь уж это всякий дурак понимает. У нас на Магнитку навезли немецких рабочих. Из безработных там набирали. Ёлки зелёные! — Чернов даже приподнялся на локте. — Костюмчики, чемоданчики, граммофончики, отдельное снабжение, а работают хуже нашего. Нашему такую кормёжку, так он любого немца обставит. Что, не обставит?

Я согласился, что обставит. Действительно обставляли. В данных условиях иностранные рабочие работали в среднем хуже русских.
— Ну, мы от них кое-что разузнали. Вот тебе и капитализм! Вот тебе и кризис! Так это Германия. Есть там нечего, а фабричное производство некуда девать. А у нас? Да, хозяин нужен. Вы говорите, монархия? Что ж и о монархии можно поговорить. Я ничего против монархии не имею, но это сейчас не актуально. Что актуально? А чтобы у каждого рабочего и у каждого мужика по винтовочке дома висело. Вот это — конституция! А там монархия, президент ли — дело шестнадцатое…

И. Л. Солоневич

13 views·1 share