«Россия в концлагере», № 29. Зубами — гранит науки.

В кабинке я обнаружил Юру. Он удрал с техникума, где он промышлял по плотницкой части. Рядом с ним сидел Пиголица и слышались разговоры о тангенсах и котангенсах. Пиголица конфузливо стал собирать со стола бумаги, Юра сказал:

— Постой, Саша, не убирай. Мы сейчас мобилизуем старшее поколение. Ватик, мы тут с тригонометрией возимся, требуется твоя консультация.

На мою консультацию было рассчитывать трудно. За четверть века у меня ни разу не возникала необходимость обращаться к тригонометрии, и тангенсы из моей головы выветрились. Было не до тангенсов. Юра же математику проходил в германской школе. Произошла некоторая путаница в терминах. Путаницу эту мы расшифровали. Пиголица поблагодарил меня.

— А Юра взял надо мною шефство по части математики, — объяснил он. — Наши старички тоже зубрят, да и сами-то не больно много понимают.

Акульшин повернулся от печки к нам:
— Вот это, ребята, дело, что хоть в лагере, а всё же учитесь. Образованность — большое дело, ох большое. С образованием не пропадёшь.

Я вспомнил об Авдееве и стал ковыряться на книжной полке кабинки. Тут были популярные руководства по электротехнике и математике, толстый том сопротивления материалов, полдесятка неразрезанных брошюр пятилетнего характера, гладковский «Цемент», два тома «Войны и мира», мелкие остатки второго тома «Братьев Карамазовых», экономическая география России и «Фрегат Паллада». Я взял «Фрегат Палладу». Уютно ехал и уютно писал старик. За бурями житейских и прочих морей у него всегда оставалась Россия, в России — Петербург, и в Петербурге — дом, всё это налаженное, твёрдое и своё. Свой очаг и личный и национальный, в который он мог вернуться в любой момент своей жизни. А куда вернуться нам, русским, ныне пребывающим по сторонам исторического рубежа двух миров? Мы бездомны и здесь и там, но только там это ощущение бездомности безмерно острее. Здесь у меня нет родины, но есть по крайней мере ощущение своего дома, из которого, если я не украду и не зарежу, меня никто ни в одиночку, ни на тот свет не пошлёт. Там нет ни родины, ни дома. Там заячья бездомность. На ночь прикорнул, день извернулся, и опять навострённые уши, как бы не мобилизнули, не посадили, не уморили голодом меня и близких моих; как бы не отобрали жилплощади, не послали Юру на хлебозаготовки под «кулацкий» обрез, не расстреляли Бориса за его скаутские грехи, не попёрли бы жену на культработу на Шпицбергене, не припаяли бы мне вредительства, контрреволюции и чего-нибудь в этом роде. Да, Гончарову ездить и жить было не в пример уютнее. Поэтому-то так замусолен и истрёпан его том, и в страницах большая нехватка.

От Гончарова меня оторвал Юра: снова понадобилось моё математическое вмешательство. Стали разбираться. Выяснилось, что наседая на тригонометрию, Пиголица неясно представлял основы алгебры и геометрии. Тангенсы цеплялись за логарифмы, логарифмы за степени, и было непонятно, почему доброе русское «X» именуется иксом. Кое-какие формулы были вызубрены на зубок, но между ними оказались провалы, разрыв логической связи между предыдущим и последующим. Попытались увязать. Я не без удовольствия убедился, что как ни прочно забыта моя гимназическая математика, я могу восстановить логическим путём почти всё. В назидание Пиголице и Юре, я сказал несколько вдумчивых слов о необходимости систематической учёбы. Вот де, учил это 25 лет тому назад и никогда не вспоминал, а когда пришлось, вспомнил. К моему назиданию Пиголица отнёсся раздражительно:

— Ну и чего вы мне об этом рассказываете, будто я сам не знаю. Вам хорошо было учиться, никуда вас не гоняли, сидели и зубрили. А тут мотаешься, как навоз в проруби. И работа на производстве и комсомольская нагрузка и всякие субботники. Чтобы учиться, зубами время вырывать надо. Месяц поучишься, потом попрут куда-нибудь на село. Начинай сначала. Да ещё и жрать нечего. Нет, уж вы мне насчёт старого режима оставьте.

Я ответил, что хлеб свой я зарабатывал с пятнадцати лет, экзамен на аттестат зрелости сдал экстерном, в университете учился на собственные деньги и что таких, как я, было сколько угодно. Пиголица отнёсся к моему сообщению с нескрываемым недоверием, но спорить не стал.

— Теперь старого режима нету, так можно про него что угодно говорить. Правящим классам неплохо жилось, зато трудящийся народ…

Акульшин угрюмо кашлянул.

— Трудящийся народ по лагерям не сидел и с голодухи не дох. А ход был, куда хочешь. Хочешь на завод, хочешь в университет.
— Так ты мне ещё скажешь, что крестьянскому парню можно было в университет пойти?
— Скажу. И не то ещё скажу. А куда теперь крестьянскому парню податься, когда ему есть нечего? В колхоз?
— А почему же не в колхоз?
— А такие, как ты, будут командовать? — презрительно спросил Акульшин и продолжал о давно наболевшем. — На дураках власть держится. Понабрали дураков, лодырей, пропойц, вот и командуют. Пятнадцать лет из голодухи вылезть не можем.
— Из голодухи? Ты думаешь, городской рабочий не голодает? А кто эту голодуху устроил? Саботируют, сволочи, скот режут, кулачьё…
— Кулачьё? — усы Акульшина встали дыбом. — Кулачьё! Это кулачьё-то Россию разорило? А? Кулачьё, а не товарищи ваши с револьверами и лагерями? Кулачьё? Ах ты, сукин ты сын, сопляк. — Акульшин запнулся, как бы не находя слов для выражения своей ярости. — Ах ты, сукин сын, выдвиженец.

Выдвиженца Пиголица вынести не смог.
— А вы, папаша, — сказал он ледяным тоном, — если пришли греться; так грейтесь, а за выдвиженца можно и по морде получить.
Акульшин грозно поднялся с табуретки.
— Это ты… по морде… — и сделал шаг вперёд.

Вскочил и Пиголица. В лице Акульшина была неутолимая ненависть ко всякого рода активистам, а в Пиголице он не без основания чувствовал нечто активистское. Выдвиженец же окончательно вывел Пиголицу из его неустойчивого нервного раздражения. Термин «выдвиженец» звучит в неофициальной России глубоко издевательским и по убойности превосходит самый оглушительный мат. Запахло дракой. Юра тоже вскочил.

— Да бросьте вы, ребята. — начал было он.

Однако, момент для мирных переговоров оказался неподходящим. Акульшин вежливо отстранил Юру, исподлобья уставился на Пиголицу и схватил его за горло. Я ринулся на пост миротворца. Но в этот момент дверь кабинки раскрылась и оттуда, как deus ex machina, появились Ленчик и Середа. На происходящее Ленчик реагировал довольно неожиданно.

— Ура! — заорал он. — Потасовочка! Рабоче-крестьянская смычка! Вот это я люблю. Вдарь ему, папаша, по заду! Покажи ему, папаша!

К этому моменту я уже вежливо обжимал Акульшина за талию. Акульшин опустил руку и стоял, тяжело сопя и не сводя с Пиголицы ненавистного взгляда. Пиголица стоял, задыхаясь, с перекошенным лицом.

— Тааак. — продолжал он. — По старому режиму, значит, действуете.
— При старом режиме, дорогая моя пташечка Пиголица, — затараторил Ленчик, — ни в каком лагере ты бы не сидел, а уважаемый покойничек, папаша твой, просто загнул бы тебе салазки, да всыпал бы сколько полагается.

«Салазки» добили Пиголицу окончательно. Он осёкся и ринулся к полочке с инструментами и дрожащими руками стал вытаскивать оттуда зубило. «Ах, так салазки — я вам покажу салазки». Юра протиснулся между ним и полкой и дружественно обхватил парня за плечи.

— Тьфу! — свирепо сплюнул Середа. — Вот, мать вашу, сукины дети. Семнадцать лет Пиголицу мужиком по затылку бьют, а Пиголицей из мужика кишки вытягивают. Так ещё не хватало, чтобы вы для полного комплекта удовольствия ещё друг другу в горло по своей воле вцеплялись. Ну и дубина народ, прости Господи! Заместо того, чтобы раскумекать, кто и кем вас лупит, не нашли другого разговору, как друг другу морды бить.

— Эх, ребята, — затараторил Ленчик. — Конечно, ежели потасовочка по-хорошему, от доброго сердца, отчего же и кулаки не почесать? А всамделишно за горло цепляться никакого расчёту нет.

Юра за это время что-то потихоньку втолковывал Пиголице,

— Ну и хрен с ними, — вдруг сказал тот. — Сами же, сволочи, всё это устроили, а теперь мне в нос тычут. Что, я революцию подымал? Я советскую власть устраивал? А теперь, как вы устроили, так я буду жить. Что, я в Америку поеду? Хорошо этому, — Пиголица кивнул на Юру. — Он всякие языки знает, а я куда денусь? Если вам всем про старый режим поверить, так выходит, просто с жиру бесились, революции вам только не хватало. А я за кооперативный кусок хлеба, как сукин сын, работать должен. А мне чтобы учиться, так последнее здоровье отдать нужно, — в голосе Пиголицы зазвучали нотки истерики. — А ну его. Тут всё равно никуда не вылезешь. Всё равно пропадать. Не учись — с голоду дохнуть будешь. Учиться — здоровья не хватит. Тут только одно есть. Чем на старое оглядываться, лучше уж вперёд смотреть. Может быть, что-нибудь и выйдет. Вот, пятилетка.

Пиголица запнулся, о пятилетке говорить не стоило.

— Как-нибудь выберемся, — оптимистически сказал Юра.
— Да ты-то выберешься. Тебе что. Образование имеешь. Парень здоровый. Отец у тебя есть. Мне, брат, труднее.
— Так ты, Саша, не ершись, когда тебе опытные люди говорят. Не лезь в бутылку со своим коммунизмом. Изворачивайся.
— Изворачиваться? А куда мне прикажете изворачиваться? — потом Пиголица повернулся ко мне и повторил свой вопрос. — Ну, куда?

Мне с небывалой остротой представилась вся жизнь Пиголицы. Для него советский строй со всеми его украшениями — единственно знакомая ему социальная среда. Другой среды он не знает. Юрины рассказы о Германии 1927–1930 годов только запутали его, от чего он инстинктивно отделывается самым простым путём — путём отрицания. Для него советский строй — исторически данный строй, и Пиголица, как большинство живых существ, приспосабливается к среде, из которой у него выхода нет. Да, мне хорошо говорить о старом строе и критиковать советский строй! Советский строй для меня всегда был, есть и будет чужим строем, «пленом у обезьян», я отсюда всё равно сбегу, сбегу ценой любого риска. Но куда идти Пиголице? Во всяком случае, куда ему идти, пока миллионы Пиголиц и Акульшиных не осознали силы организации и единства.

И. Л. Солоневич

12 views·1 share