Архипелаг ГУЛАГ, №6. Законы и процессы — продолжение.
Глава 10. Закон созрел.
Никто не лез на нашу пограничную колючую проволоку с Запада, и втуне осталась статья, продиктованная Лениным. Зато высылка за границу вместо расстрела применялась густо. В конце 1922 около трёхсот виднейших русских гуманитариев отправили на европейскую свалку.
Несмотря на небывалость понятия вредительство в истории человечества, его без труда стали обнаруживать во всех отраслях промышленности и на всех отдельных производствах.
Шахтинское дело (18 мая — 15 июля 1928). 53 подсудимых, 56 свидетелей.
Увы, в грандиозности была и слабость этого процесса. Конечно, «подсудимые стремились раскрыть обществу свои тяжёлые преступления», но — не все, только шестнадцать. А тринадцать «извивались». А двадцать четыре вообще себя виновными не признали. Массы не понимали этого разнобоя.
Наконец, мы в силах были осуществить бесконфликтный судебный процесс (отражающий внутреннюю бесконфликтность строя), где к единой цели стремились бы дружно и суд, и прокурор, и защита, и подсудимые.
Крыленко стал копать новую яму, и ему помогал весь аппарат ОГПУ. Надо было создать и раскрыть инженерную организацию, объемлющую всю страну. Для этого нужно было несколько сильных вредительских фигур во главе.
Крыленко ошибся в выборе. Пальчинский выдержал все средства ОГПУ, не сдался и умер, не подписав никакой чуши. Прошли испытание и не сдались Н.К. фон Мекк и А.Ф. Величко. В пытках ли они погибли или расстреляны — этого мы не знаем, но они доказали, что можно сопротивляться и устоять.
Целый год потрачен зря! Крыленко искал фигуру блестящую и сильную — и вместе с тем слабую и податливую. Ещё год ушёл у него на неудачные пробы. Хренников умер, не согласившись на низкую роль. Согнули Федотова, но он текстильщик, не выигрышная отрасль! Сталин ждал всеобъемлющего вредительского процесса. Только летом 1930 года арестовали директора Теплотехнического института, Рамзина! В три месяца подготовили и сыграли великолепный спектакль — недостижимый образец для мировой юстиции.
Процесс «Промпартии» (25 ноября — 7 декабря 1930)
Величие замысла: на скамье подсудимых вся промышленность страны, все отрасли и плановые органы. Вместе с тем — обвиняемых только 8 человек. Трое из восьми — по текстилю. В свидетелях 7 арестованных «вредителей». Ни одного уличающего документа! «Лучшая улика — сознание подсудимых».
Наши инженеры были зажаты между двумя невозможностями. Выхода нет, плохо — всё. Плохо вперёд и плохо назад. Торопились — вредительская спешка, не торопились — вредительский срыв темпов. Развивали отрасль осторожно — умышленная задержка, саботаж; подчинились прыжкам прихоти — вредительская диспропорция. Ремонт, улучшение — омертвление капиталов; работа до износа оборудования — диверсия!
Задумал Крыленко показать социальную базу, но он отступил от системы Станиславского, ролей не раздал, пустил на импровизацию: пусть каждый расскажет о своей жизни. И эта опрометчивая вставка, одна человеческая картина, испортила все пять актов.
Мы изумлённо узнаём, что эти киты буржуазной интеллигенции, все восемь — из бедных семей. Сын крестьянина, сын многодетного конторщика, сын ремесленника, сын сельского учителя, сын коробейника… Все восьмеро учились на медные гроши, на своё образование зарабатывали себе сами! И вот что чудовищно: при царизме никто не загородил им пути образования! Они все нормально кончили реальные училища, затем высшие технические, стали крупными знаменитыми профессорами. Как же так? А нам говорили… только дети помещиков и капиталистов… ? Календари же не могут врать?..
А вот в советское время дети инженеров почти не могли получить высшее образование, ведь дети интеллигенции — последний сорт.
Весь процесс Крыленко принуждает подсудимых извиняться, что они «малограмотны», «безграмотны» в политике. Ведь политика гораздо трудней и выше, чем металловедение или турбостроение!
Инженеры увидели в октябрьском перевороте развал, и действительно начался развал на много лет. Ещё они увидели лишение простейших свобод, и эти свободы уже никогда не вернулись. Как могли инженеры воспринять диктатуру рабочих — своих малоквалифицированных подсобников, которые не охватывали законов производства, но стали руководить инженерами? Почему инженерам не считать более естественным общество, которое возглавляют те, кто может разумно направить его деятельность? Разве профессиональные политики — не чирьи на шее общества? И почему инженерам не иметь политических взглядов? Ведь политика — это даже не наука, это — эмпирическая область, не описываемая математическим аппаратом и подверженная человеческому эгоизму и слепым страстям.
Инженерству действительно нужно объединиться и выручать друг друга — они все под угрозой. Но для такого объединения не нужна конференция и членские билеты. Как всякое взаимопонимание умных людей, оно достигается немногими словами, голосования не нужны. В резолюциях и в партийной палке нуждаются лишь ограниченные умы. Этого не понять Сталину, следователям и всей их компании! У них нет опыта таких человеческих отношений, они такого никогда не видели в партийной истории! Такое единство русских инженеров давно существует в стране, оно проверено десятилетиями, но его заметила новая власть и встревожилась.
Наступает 1927 год. Оказывается, НЭП был циничным обманом. Выдвигают нереальные проекты сверхиндустриального скачка, объявляются невозможные планы и задания. Что делать коллективному инженерному разуму — инженерной головке Госплана и ВСНХ?
Подчиниться безумию? Отойти в сторону? Им–то самим ничего, на бумаге можно написать любые цифры, — но «работники не смогут выполнить эти задания». Значит, надо постараться умерить эти планы, самые чрезмерные задания устранить, корректировать глупости руководителей — и в их интересах, и в интересах промышленности и народа. Среди общего гама о количестве, плане и переплане они отстаивали «качество — душу техники» и студентов воспитывали так.
Крыленко: «Если допустить, что эти люди говорят неправду — то почему именно их арестовали и почему эти люди заговорили?». Вот сила мысли! — за тысячи лет не догадывались обвинители: сам факт ареста уже доказывает виновность! Если подсудимые невиновны — зачем их арестовали?
Хором из восьми не так уж немыслимо управлять, а выбирал Крыленко из тысячи два года. Не сломился Пальчинский — расстрелян. Не уступил им и Хренников. «Хренников умер во время следствия», это значит ЗАМУЧЕН ВО ВРЕМЯ СЛЕДСТВИЯ! И вдруг находка — Рамзин! Чтобы жить на всё пойдёт! Он вжился в роль и всё подаёт с иголочки: «Я уверен, что небольшая антисоветская прослойка ещё сохранилась в инженерных кругах». «Преступление, для которого очищение — во всенародном покаянии».
Рамзин незаслуженно обошла русская память. Он заслужил стать нарицательным типом цинического предателя. Не он один был такой за эту эпоху, но он — на виду.
Усилиями восьмерной упряжки достигнуты все цели процесса:
1) Все недостачи в стране, голод, холод, безодёжье, неразбериха, явные глупости — всё списано на вредителей–инженеров.
2) Народ напуган нависшей интервенцией и готов к новым жертвам.
3) Инженерная солидарность нарушена, интеллигенция напугана и разрознена.
Цель процесса возглашает Рамзин: «Я хотел, чтобы в результате процесса Промпартии на тёмном и позорном прошлом интеллигенции… можно было поставить раз и навсегда крест». Вот как делаются гласные судебные процессы! Сталинская мысль достигла своего идеала.
Процесс Союзного Бюро Меньшевиков (1–9 марта 1931)
Ходатайство одного из главных подсудимых, Михаила Якубовича, о реабилитации с изложением подтасовок просочилось в Самиздат.
В реабилитации ему отказали: ведь процесс вошёл в золотые скрижали истории, ни камня вытаскивать нельзя — как бы не рухнуло! За Якубовичем остаётся судимость, но в утеху назначена персональная пенсия за революционную деятельность! Каких только уродств у нас не бывает. Его рассказ объясняет нам московские процессы 30–х годов.
Якубович не меньшевиком, а большевиком был всю революцию, искренним и бескорыстным. В 20–е годы он занимал заметные должности. Когда же в 1930 «пролезших» меньшевиков набирали по плану ГПУ — его и арестовали.
Как всегда, мясники–следователи применили к нему и морозный карцер, и жаркий закупоренный, и битьё по половым органам. Мучили так, что Якубович и его подельник вскрыли себе вены. После поправки их уже не пытали и не били, только была двухнедельная бессонница. На очных ставках уже сдавшиеся люди подталкивают «сознаваться», городить вздор. Следователь: «Я знаю, что ничего этого не было! Но — требуют от нас!»
Его вызвал на допрос сам Крыленко. Оказывается, они знают друг друга с лет «военного коммунизма». И вот что сказал теперь Крыленко:
— Скажу вам прямо: я считаю вас коммунистом! (Это подбодрило Якубовича.) — Я не сомневаюсь в вашей невинности, но наш с вами партийный долг — провести этот процесс. (Сталин приказал Крыленке, а Якубович затрепетал для идеи, как рьяный конь, который сам суёт голову в хомут.) — Прошу вас помогать, идти навстречу следствию, а на суде в случае затруднения я попрошу председателя дать вам слово.
И Якубович обещал с сознанием долга. Такого ответственного задания ещё не давала ему Советская власть за все годы службы.
За несколько дней до процесса созвали первое оргзаседание Союзного Бюро меньшевиков: чтоб каждый роль свою лучше понял. Но так много наворочено было лжи, что участники путали, собирались и второй раз.
С каким же чувством выходил Якубович на процесс? За все муки, за всю ложь, натолканную в грудь, — устроить на суде мировой скандал? Но ведь:
1) это будет удар в спину Советской власти! Это будет отрицанием всей жизненной цели Якубовича, всего пути, которым он выдирался из ошибочного меньшевизма в правильный большевизм;
2) после такого скандала не дадут умереть просто, а будут снова пытать, доведут до безумия, а тело и без того измучено пытками. Для нового мучения — где найти нравственную опору? в чём почерпнуть мужество?
Это всё равно как если бы причину своей загадочной судебной покорности объяснили нам Бухарин или Рыков: та же искренность, партийная преданность и человеческая слабость, такое же отсутствие нравственной опоры для борьбы — из–за того, что нет отдельной позиции.
И на процессе Якубович не только покорно повторял всю ложь, но и сыграл вдохновенную роль, обещанную Крыленке.
Заграничная Делегация меньшевиков (верхушка их ЦК) отмежевалась от подсудимых. Они писали, что это — позорнейшая судебная комедия, построенная на показаниях провокаторов и несчастных обвиняемых, вынужденных к тому террором. Что подавляющее большинство подсудимых уже более десяти лет как ушли из партии и никогда в неё не возвращались.
Крыленко зачёл заграничную статью и дал подсудимым высказаться. Все защищали методы ГПУ против меньшевицкого ЦК…
Якубович вспоминает о своей последней речи, что его подхватил поток раздражения и красноречия. Узнавший пытки и вскрывавший вены, он теперь искренне негодовал — не на прокурора! не на ГПУ! на Заграничную Делегацию!!! Вот она, психологическая переполюсовка! В безопасности и комфорте (даже нищая эмиграция комфорт по сравнению с Лубянкой) они там, бессовестные, — как могли не пожалеть этих за муки и страдания? как могли отречься и отдать несчастных их участи? Сильный получился ответ, и устроители процесса торжествовали.
Даже рассказывая в 1967 году, Якубович затрясся от гнева на Заграничную Делегацию, на их предательство и отречение, их измену социалистической революции.
Крыленко же сказал в обвинительной речи, что Якубович — фанатик контрреволюционной идеи, и потому он требует для него — расстрела.
И Якубович не только ощутил слезу благодарности, но и по сей день, после многих лагерей и изоляторов, благодарит Крыленко, что тот не унижал, не оскорблял, не высмеивал его на скамье подсудимых, а верно назвал фанатиком и потребовал простого благородного расстрела, кончающего все муки! Якубович и сам в последнем слове согласился: «Преступления, в которых я сознался (не которые «я совершил» — А.С.), достойны высшей меры наказания — и я не прошу снисхождения! не прошу оставить мне жизнь!»
Ну, разве не находка для прокуратуры? И эта роковая судьба — изневольно и искренне помогать нашим мучителям — отозвалась Якубовичу ещё раз, уже старику, в 1974: в инвалидном доме под Карагандой чекисты получили беседу, статью и даже киносъёмку его выступления против «Архипелага». Но чекисты не пустили этого широко, потому что Якубович оставался фигурой нежелательной. Однако ещё и в 1978 они замешали его в ложь против меня.
Разве ещё не объяснены процессы 1936–38 годов? Над этим процессом понял Сталин, что и главных своих врагов он загонит в такой же спектакль.
Революционеры
По знатности имён подсудимых следующие суды были на виду у всего мира. О них писали, их толковывали. С изумлением проглядел мир три пьесы подряд, три обширных дорогих спектакля, в которых крупные вожди бесстрашной коммунистической партии, перетревожившей весь мир, теперь выходили унылыми покорными козлами и блеяли всё, что было приказано, и блевали на себя, и раболепно унижали себя и свои убеждения, и признавались в преступлениях, которых не могли совершить. Это было не видано в истории.
«Застенки», Сахалин и якутская каторга не достались большевикам. Вожди партии, кого вывели в процессах 36–38–го годов, имели в своём прошлом короткие и мягкие тюремные посадки, непродолжительные ссылки, а каторги и не нюхали. У Бухарина много мелких арестов, даже одного года подряд он не сидел. Каменев, с его долгой агитационной работой по всем городам России, просидел два года в тюрьмах да полтора в ссылке. У нас 16-летним пацанам давали сразу пять лет. Зиновьев не просидел и трёх месяцев, не имел ни одного приговора! По сравнению с рядовыми туземцами Архипелага они — младенцы, они не видели тюрьмы. Рыков и Смирнов арестовывались несколько раз, просидели лет по пять, но их тюрьмы проходили легко, изо всех ссылок они без труда бежали или попадали под амнистию. До посадки на Лубянку они вообще не представляли ни подлинной тюрьмы, ни клещей несправедливого следствия. Нет оснований предполагать, что попади в эти клещи Троцкий — он бы так не унижался, жизненный костяк у него оказался бы крепче: на это нет причины. Он тоже знал лишь лёгкие тюрьмы, никаких серьёзных следствий да два года ссылки в Усть–Кут. Кто многих велел расстрелять — ещё как скисает перед собственной смертью!
Ягода, отъявленный уголовник и убийца миллионов, не мог вместить, чтобы высший над ним Убийца не нашёл бы в своём сердце солидарности в последний час. Если бы Сталин сидел в зале, Ягода просил бы у него пощады.
Мы недоумеваем только из-за веры в необыкновенность этих людей. По поводу рядовых граждан мы не задаёмся загадкой: почему они столько наговорили на себя и на других? — мы принимаем это: человек слаб, человек уступает. А вот Бухарина, Зиновьева, Каменева, Пятакова, Смирнова мы почему-то заранее считаем сверхлюдьми.
Режиссёрам спектакля здесь трудней подобрать исполнителей: главных исполнителей все знают, и публика желает, чтоб играли непременно они. Но всё–таки был отбор! Самые дальновидные и решительные из обречённых в руки не дались, покончили с собой до ареста (Скрыпник, Томский, Гамарник). А дали себя арестовать те, кто хотели жить. А из хотящего жить можно вить верёвки!.. Но и из них некоторые опомнились, упёрлись и погибли в глухости, но без позора. Ведь не вывели же на гласные процессы Шляпникова, Рудзутака, Постышева, Енукидзе, Чубаря, Косиора, Крыленку, хотя их имена украсили бы те процессы. Самых податливых и вывели! Отбор всё–таки был.
Отбор был из меньшего ряда, зато усатый Режиссёр хорошо знал каждого. Он знал, что они слабаки и слабости каждого. В этом было главное достижение его жизни: видеть слабости людей на нижнем уровне бытия.
Бухарин
Бухарина Сталин видел насквозь, мёртвой хваткой держал и даже поигрывал. Бухарин написал нашу бездействующую конституцию, там он свободно порхал и думал, что обыграл Кобу: подсунул ему конституцию, которая заставит того смягчить диктатуру. А сам уже был — в пасти.
Бухарин не любил Каменева и Зиновьева, и когда судили их в первый раз, высказал близким: «Что–нибудь, может, и было…» (Формула обывателя тех лет: «У нас зря не посадят». Это в 1935 году говорит первый теоретик партии!) Второй же процесс Каменева–Зиновьева, летом 1936, он провёл на Тянь–Шане, ничего не знал. Спустился с гор — и прочёл приговор обоих к расстрелу и газетные статьи, в которых они давали уничтожающие показания на Бухарина. Кинулся он задержать эту расправу? Воззвал к партии, что творится чудовищное? Нет, лишь послал телеграмму Кобе: приостановить расстрел Каменева и Зиновьева, чтобы… Бухарин мог приехать и оправдаться.
Поздно! Кобе было достаточно протоколов, зачем ему живые очные ставки?
Однако ещё долго Бухарина не брали. Он потерял «Известия», деятельность и место в партии — и в своей кремлёвской квартире, в Потешном дворце Петра, полгода жил как в тюрьме. К ним уже никто не ходил и не звонил. И все эти месяцы он бесконечно писал письма: «Дорогой Коба!», оставшиеся без ответа. Он ещё искал сердечного контакта со Сталиным!
А дорогой Коба уже репетировал… Коба давно сделал пробы на роли и знал, что Бухарчик свою сыграет отлично. Ведь он уже отрёкся от своих посаженных и сосланных учеников и сторонников, он стерпел их разгром. Он стерпел разгром и поношение своего направления мысли, ещё как следует и не рождённого. А теперь главный редактор «Известий» и кандидат Политбюро так же снёс расстрел Каменева и Зиновьева. Он не возмутился ни громогласно, ни шёпотом. Так это всё и были пробы на роль!
А ещё прежде, когда Сталин грозил исключить всех в разное время из партии, — Бухарин (и они все) отрекался от своих взглядов, чтоб только остаться в партии! Так это и была проба на роли! Если так они ведут себя ещё на воле, ещё на вершинах почёта и власти — то когда их тело, еда и сон будут в руках лубянских суфлёров, они безупречно подчинятся тексту драмы.
Чего Бухарин боялся больше всего? Быть исключённым из Партии! Остаться жить, но вне Партии! Вот на этой–то их черте и великолепно играл Коба, с тех пор как сам стал Партией. У Бухарина (как и у них всех!) не было своей точки зрения, не было оппозиционной идеологии, на которой они могли бы обособиться и утвердиться. Сталин объявил их оппозицией прежде, чем они ею стали, и тем лишил их всякой мощи. И все усилия их направились на то, чтобы удержаться в Партии и при том же не повредить Партии! Слишком много необходимостей, чтобы быть независимым!
Бухарину назначалась главная роль, он должен был в неё вжиться. Его даже послали в Европу за рукописями Маркса для того, чтобы обвинить в связях. Под тучами чёрных обвинений изнурительное домашнее томление лучше разрушало волю жертвы, чем прямое давление Лубянки.
Как–то Бухарина вызвал Каганович и в присутствии крупных чекистов устроил ему очную ставку с Сокольниковым. Тот дал показания о подпольной деятельности Бухарина. Каганович напористо допрашивал, потом велел увести Сокольникова и дружески сказал Бухарину: «Всё врёт, б… !»
Однако газеты продолжали печатать возмущение масс. Бухарин звонил в ЦК. Бухарин писал письма: «Дорогой Коба!..» — просил снять с него обвинения публично. Тогда было напечатано расплывчатое заявление прокуратуры: «для обвинения Бухарина не найдено объективных доказательств».
Радек осенью звонил ему, желая встретиться. Бухарин отгородился: мы оба обвиняемые, зачем навлекать новую тень? Но их дачи были рядом, и как–то вечером Радек пришёл: «Что бы я потом ни говорил, знай, что я ни в чём не виноват. Впрочем, ты уцелеешь: ты же не был связан с троцкистами».
И Бухарин верил, что уцелеет, что из партии его не исключат. К троцкистам он действительно относился худо: они поставили себя вне партии — и что вышло!
На ноябрьскую демонстрацию (своё прощание с Красной Площадью) они с женой пошли по редакционному пропуску на гостевую трибуну. Вдруг к ним направился вооружённый красноармеец. Захолонуло! — здесь? в такую минуту?.. Нет, берёт под козырёк: «Товарищ Сталин удивляется, почему вы здесь? Он просит вас занять своё место на мавзолее».
Так из жарка в ледок полгода и перекидывали его. 5 декабря приняли бухаринскую Конституцию и нарекли её сталинской. На декабрьский пленум ЦК привели Пятакова с выбитыми зубами. За спиной его стояли немые чекисты (ягодинцы, Ягода тоже проверялся и готовился на роль). Пятаков давал гнуснейшие показания на Бухарина и Рыкова, сидевших тут же. Орджоникидзе: «Скажите, а вы добровольно даёте эти показания?» (Получит пулю и Орджоникидзе.) «Совершенно добровольно», — пошатывался Пятаков. В перерыве Рыков сказал Бухарину: «Вот у Томского — воля, ещё в августе понял и кончил. А мы с тобой, дураки, остались жить».
Гневно и проклинающе выступали Каганович и Молотов. А Сталин — широкое сердце: «Всё–таки я считаю, вина Бухарина не доказана. Рыков, может быть, и виноват, но не Бухарин». Из ледка в жарок. Так падает воля. Так вживаются в роль потерянного героя.
Стали на дом носить протоколы допросов: Радека и других — и все давали тяжелейшие доказательства бухаринской измены. Ему несли не как обвиняемому, а как члену ЦК, для осведомления…
Получив новые материалы, Бухарин говорил 22–летней жене, весной родившей ему сына: «Читай ты, я не могу!» — а сам зарывался головой под подушку. Два револьвера были у него дома, и время давал ему Сталин, но он не кончил с собой. Разве он не вжился в назначенную роль?..
Ещё один гласный процесс прошёл — и ещё одну пачку расстреляли… А Бухарина щадили, Бухарина не брали…
В начале февраля 1937 он объявил домашнюю голодовку: чтобы ЦК разобрался и снял с него обвинения. Объявил в письме Дорогому Кобе и честно выдерживал. Тогда созвали Пленум ЦК с повесткой: О преступлениях Правого Центра. Об антипартийном поведении товарища Бухарина, выразившемся в голодовке.
И заколебался Бухарин: а может быть, в самом деле он чем–то оскорбил Партию?.. Небритый, исхудалый, уже арестант по виду, приплёлся он на Пленум. «Что это ты выдумал?» — душевно спросил Коба. «Ну как же, если такие обвинения? Хотят из партии исключить…» Сталин сморщился от несуразицы: «Да никто тебя из партии не исключит!»
И Бухарин поверил, оживился, каялся перед Пленумом и снял голодовку. (Дома: «Ну–ка отрежь мне колбасы! Коба сказал — меня не исключат».) Но в ходе Пленума Каганович и Молотов (вот дерзкие! со Сталиным не считаются!) обзывали Бухарина фашистским наймитом и требовали расстрелять.
И снова пал духом Бухарин, в последние дни он сочинял «письмо к будущему ЦК». Что решил этот острый теоретик донести до потомства в своих последних словах? Ещё раз вопил восстановить его в партии — дорогим позором заплатил он за эту преданность! И ещё раз заверял, что «полностью одобряет» всё происшедшее до 1937 года включительно — все предыдущие глумливые процессы и зловонные потоки тюремной канализации! Так он расписался, что достоин нырнуть в них же…
Наконец он созрел быть отданным в руки суфлёров и младших режиссёров — этот мускулистый человек, охотник и борец! Его подготовили и разрушили так, что ему уже и пытки были не нужны, — чем он сильнее Якубовича? Он слабей ещё, ибо Якубович смерти жаждал, а Бухарин её боится.
Оставался нетрудный диалог с Вышинским по схеме:
— Верно ли, что оппозиция против Партии есть борьба против Партии? — Да. — Борьба против Партии не может не перерасти в войну против Партии? — Да. — Значит, с убеждениями оппозиции могли бы быть совершены любые мерзости против Партии? — Но они не были совершены. — Но могли бы? — Ну, теоретически… — Но высшими интересами для вас остаются интересы Партии? — Да, конечно! — Надо в интересах посрамления всякой впредь оппозиционной идеи признать за совершённое то, что только могло теоретически совершиться. Ведь могло же? — Могло… — Так надо возможное признать действительным. Договорились? Если вы на суде скажете что–нибудь иначе, вы только сыграете на руку мировой буржуазии и повредите Партии. Ну и вы тогда не лёгкой умрёте смертью. А всё сойдёт хорошо, мы тайно отправим вас на остров Монте–Кристо, и там вы будете работать. — Но в прошлых процессах вы расстреляли? — Ну, что вы сравниваете, они и вы. И мы многих оставили, это только по газетам.
Так может, загадки и нет? Всё та же мелодия, через столько процессов, лишь в вариациях: ведь мы же с вами — коммунисты! И как же вы могли выступить против нас? Покайтесь! Ведь вы и мы вместе.
Медленно зреет в обществе историческое понимание. Ни в 1922, ни в 1924, ни в 1937 ещё подсудимые не укрепились так в точке зрения, чтоб крикнуть с поднятою головой: «Нет, с вами мы не революционеры!.. Нет, с вами мы не русские!.. Нет, с вами мы не коммунисты!» Кажется, только бы крикнуть! — и рассыпались декорации, обвалилась штукатурка грима, сбежал режиссёр, и суфлёры шнырнули по норам.
Но даже прекрасно удавшиеся спектакли дороги и хлопотны. И решил Сталин больше не пользоваться открытыми процессами. Был у него в 37–м году замах провести сеть публичных процессов в районах — чтобы чёрная душа оппозиции стала наглядна для масс. Но не нашлось хороших режиссёров, непосильно было так тщательно готовиться, и обвиняемые были не такие замысловатые — и получился у Сталина конфуз, да об этом мало кто знает.
Кадыйское дело
Секретарь райкома Фёдор Смирнов был человек со стойким чувством справедливости, заврайзо Ставров — коренной мужик из рачительных и грамотных крестьян. На новом месте попытались они что–то для крестьян сделать, но сверху скатывались директивы против их начинаний: делали мужикам горше и круче. И однажды кадыйцы написали докладную в область, что необходимо снизить план хлебозаготовок — район не может его выполнить, иначе обнищает дальше опасного предела. Какое это было святотатство против Плана и какой бунт против власти! Когда Смирнов был в отпуске, его заместитель Василий Романов провёл резолюцию на райкоме: «успехи района были бы ещё более блестящими, если бы не троцкист Ставров». Началось «персональное дело» Ставрова.
На бурных партийных собраниях выяснилось, что Ставров столько же троцкист, сколько римский иезуит. Председатель райпо Василий Власов, человек со случайным образованием, но тех самобытных способностей, которые так удивляют в русских: кооператор–самородок, красноречивый, находчивый в диспутах, запаляющийся вокруг того, что он считает верным, убеждал партийное собрание исключить из партии Романова, секретаря райкома, за клевету! И дали Романову выговор!
Последнее слово Романова было характерно для этой породы людей и их уверенности в обстановке: «Хотя тут и доказали, что Ставров — не троцкист, но я уверен, что он троцкист. Партия разберётся, и в моём выговоре тоже». И Партия разобралась: почти немедленно НКВД арестовало Ставрова, через месяц Романов стал предРИКом. Ставров сознался: что он — троцкист; что он всю жизнь блокировался с эсерами; что состоит членом подпольной правой организации. Может быть, он и не сознался, потому что он под пытками умер, а листы протоколов были написаны. Вскоре арестовали и Смирнова, главу предполагаемой правой организации, и других.
Интересна судьба Власова. ПредРИКа Романова он призывал исключить из партии. Начальника райНКВД Крылова он обидел тем, что отстоял от посадки за мнимое вредительство двух толковых кооператоров с замутнённым соцпроисхождением. Власов всегда брал на работу «бывших» — они отлично владели делом и старались; пролетарские же выдвиженцы ничего не умели и не хотели делать. Заместитель райНКВД Сорокин предложил Власову: дать НКВД бесплатно мануфактуры на семьсот рублей (две месячных зарплаты Власова, а он крохи не брал себе незаконной). «Не дадите — будете жалеть». Власов выгнал его: «Как вы смеете мне, коммунисту, предлагать такую сделку!»
Старший бухгалтер райпо и его заместитель принесли Власову десять тысяч рублей: «Бегите этой ночью, иначе вы пропали!» Но Власов считал, что не пристало коммунисту бежать. Наутро в районной газете появилась резкая заметка о работе райпо (печать была всегда рука об руку с НКВД), к вечеру Власову предложили сделать в райкоме отчёт о работе.
Это был 1937 год, второй год «процветания Микояна», и сейчас журналисты и писатели иногда вспоминают, как уже тогда наступала сытость. Это рискует остаться в истории. А между тем в ноябре 1936 года, через два года после отмены хлебных карточек, в Ивановской и других областях тайно запретили мучную торговлю. В те годы ещё пекли хлеб сами, пекарен не было. Запрет мучной торговли означал: хлеба не есть! В районном центре Кадые образовались непомерные хлебные очереди. Из деревень валили за хлебом в районную пекарню. Мука на складах райпо была, но были перегорожены все пути дать её людям!
Власов накормил район в тот год: он договорился в восьми колхозах, что те в пустующих «кулацких» избах создадут общественные пекарни (привезут дров и поставят баб к готовым русским печам, но — общественным, а не личным), райпо же снабдит их мукой. Не строя пекарен (не было средств), Власов их построил за один день. Не ведя мучной торговли, он отпускал муку со склада и требовал из области ещё. Не продавая хлеба, он давал району хлеб. Да, буквы постановления он не нарушил, но он нарушил дух постановления — экономить муку и морить народ, и его за это критиковали на райкоме.
На следующий день его арестовали. Власов обвинялся: 1) в создании очередей за хлебом; 2) в недостаточном ассортименте товаров (как будто где–то эти товары были и кто–то предлагал их Кадыю); 3) в излишке завезённой соли (это был обязательный «мобилизационный» запас — по старинке в России на случай войны всегда боятся остаться без соли).
Публику на открытый процесс привозили из колхозов по развёрстке. Валил и весь Кадый. Человек до семисот умещалось всякий раз.
Начинается опрос подсудимых и — конфуз! — все отказываются от своих признаний, сделанных на следствии! В перерыве Клюхин обходит камеры. Власову: «Ты должен признать себя виновным и рассказать всю правду!» — «Только правду! — соглашается ещё не ослабевший Власов. — Только правду, что вы ничем не отличаетесь от фашистов!» Клюхин свирепеет: «Смотри, б…, кровью расплатишься!» (Скоро прольётся твоя собственная! — в ежовский косяк энкаведешников Клюхина захватят, а в лагере зарубят.) Власов со вторых ролей процесса переводится на первые — как идейный вдохновитель группы.
Вопрос подсудимому Смирнову: «Знали вы о хлебных очередях в районе?» — «Да, конечно». — «И что же вы предприняли?» Несмотря на истязания, Смирнов сохранил звучный голос и покойную уверенность в правоте. Этот ширококостый русый человек с простым лицом не торопится, и зал слышит каждое слово: «Так как обращения в областные организации не помогали, я поручил Власову написать докладную товарищу Сталину». — «И почему же вы её не написали?» (Они ещё не знают!.. Проворонили!) — «Мы написали, и я её отправил прямо в ЦК, минуя область. Копия сохранилась в делах райкома».
Не дышит зал. Суд переполошен, кто–то спрашивает: «И что же?» Смирнов не рыдает над гибелью идеала. Он отвечает звучно, спокойно: «Ничего. Ответа не было». В его усталом голосе: так я и ожидал.
Ответа не было! От Отца и Учителя! Открытый процесс показал массе чёрное нутро Людоеда! Уже суд мог бы и закрыться! Но на это им не хватает такта и ума, и они ещё три дня будут толочься на подмоченном месте.
Прокурор разоряется: двурушничество! Вот, значит, вы как! — одной рукой вредили, а другой писали товарищу Сталину! И ещё ждали от него ответа? Пусть ответит подсудимый Власов — как он додумался до такого вредительства — прекратить продажу муки? прекратить выпечку хлеба в районном центре?
Власов: «Я согласен ответить за это перед судом, если вы покинете трибуну обвинителя, прокурор Карасик, и сядете рядом со мной!» Получив слово таким захватом, Власов охотно разъясняет:
— Президиум Облисполкома запретил продажу муки и выпечку хлеба. Прокурор Карасик — член президиума. Если это вредительство — почему же вы не наложили прокурорского запрета? Значит, вы — вредитель раньше меня?
Прокурор задохнулся, удар верный и быстрый. Не находится и суд. Мямлит:
«Если надо будет (?) — будем судить и прокурора. А сегодня мы судим вас». Две правды — зависит от ранга!
В последнем слове Смирнов ни о чём не просил и ни в чём не раскаивался. Это был человек твёрдый и слишком прямодушный, чтобы пронести голову целой через 37–й год. Власов не упустил последнего случая подерзить:
— Я считаю вас не судом, а артистами, играющими водевиль суда по написанным ролям. Вы — исполнители гнусной провокации НКВД. Всё равно вы приговорите меня к расстрелу, что б я вам ни сказал. Наступит время — и вы станете на наше место!..
До часу ночи суд сочинял приговор, а в зале гудел народ, не расходясь. Долго читали приговор — нагромождали все фантастические вредительские действия, связи и замыслы. Смирнова, Универа, Сабурова и Власова приговорили к расстрелу, двух к десяти годам, одного — к восьми.
После торжественных слов «к расстрелу!» судья оставил паузу для аплодисментов — но в зале было мрачное напряжение, слышались вздохи и плач людей, крики и обмороки родственников, и даже с двух передних скамей, где сидели члены партии, аплодисментов не зазвучало, а это уже было совсем неприлично. «Ой, батюшки, что ж вы делаете?!» — кричали суду из зала. Отчаянно залилась жена Универа. Власов крикнул передним скамьям: «Ну что ж вы–то, сволочи, не хлопаете? Коммунисты!»
Политрук взвода охраны подбежал и стал тыкать ему в лицо револьвер. Власов потянулся вырвать револьвер, подбежал милиционер и отбросил своего политрука, допустившего ошибку. Начальник конвоя скомандовал «к оружию!» — и тридцать карабинов милицейской охраны и пистолеты местных энкаведешников направились на подсудимых и на толпу (казалось, что она кинется отбивать осуждённых). Полутьма увеличивала путаницу и страх. Толпа в панике полезла в двери и в окна. Затрещало дерево, зазвенели стёкла. Аплодисментов так и не было…
Восьмилетняя Зоя Власова любила отца взахлёб. Больше она не смогла учиться в школе: её дразнили: «твой папа вредитель!», она вступала в драку: «мой папа хороший!». Она прожила после суда всего один год (до того не болела), за год ни разу не засмеялась, ходила всегда с опущенной головой, и старухи предсказывали: «В землю глядит, умрёт скоро». Она умерла от воспаления мозговой оболочки, и при смерти всё кричала: «Где мой папа? Дайте мне папу!»
Когда мы подсчитываем миллионы погибших в лагерях, мы забываем умножить на два, на три…
Если возюкаться с открытыми судами, — НКВД никогда бы не выполнило своей задачи, поэтому открытые политические процессы в стране не привились.
А.И. Солженицын
