Варвара Заборцева, «Береги косу, Варварушка»
Проза Варвары Заборцевой (1999) сразу ставит вопрос: это декорация с причитаниями или самобытный северный голос? Причём ответить на вопрос из одной только прозы нельзя. Исток Заборцевой в поэзии, которая за рамками данного рассмотрения.
Как быть?
Для начала стоит выяснить, чем писательница ценна, за что её читают и любят.
С этим просто. Подлинность — вот на что указывают творчество, образ и даже имя Варвары Заборцевой. Родившаяся и выросшая на северной пинежской земле, писательница вольно или невольно представляется кем-то аутентичным, настоящим, тождественным. Её поэтика, сам мотив — это глас скрытого, молчащего, в интернете недоступного, полностью бытийного переживания. Она будто зачёрпывает из тайного источника, даёт напиться чистых студёных слов.
Настоящая. Не какой-то там суррогат.
Но как отличить подлинное от позёрства?
Один «вошедший не в ту дверь» философ полагал, что путь к подлинному открывает тревога: когда человек начинает сомневаться в своём положении, тогда он сталкивается с настоящим. Тревога связывает человека с осознанием конечности, что и позволяет ему быть, причём быть навстречу смерти.
Есть ли в прозе Заборцевой ощущение чего-то исчезающего, подводящего к черте?
Посмотрим на небольшой рассказ «Ильин день».
В нём героиня едет на автобусе в Кучкас, самую крайнюю деревню Пинежья. Кучкас окружён легендами, время там течёт медленно. В автобусе сплошь пожилые женщины, распевающие песни. Северные напевы не только помогают преодолеть упрямящуюся природу, но и сами являются частью пути — старухи будто бы едут на тот свет, унося с собой традицию, но именно она удерживает реальность от распада, помогает увидеть её мифологическую изнанку. Вот на железнодорожных путях стоит страж-волк, вот сказочный помощник возводит мост. Это рассказ о переходе между обыденным и вечным. Ритуалом держится мир: без живой традиции окажешься в пустой, чуть ли не внешней тьме.
То есть рассказ не манифестирует аутентичное, а задумывается о его наличии, о том можно ли его сохранить.
Повесть «Марфа строила дом» проникнута тем же духом. Текст шепчет об уходе старых домов, о шаткости человека, о ненадёжности всего Беловодья:
Так подумать… ненадежный край Беловодье, ничему верить нельзя. Ни реке, ни камню под ногами. Лед на реке до того толстый, ничем не пробьешь, а земли… копнешь немного — и камень. Белый камень просвечивает.
Рассказчица переживает о своём замужестве, о будущем родного посёлка, о том, как будет жить река — исчезаемость края призывает поскорее его осмыслить, сложить у себя в голове, как поленницу. «А я бы хотела быть честной в своих сомнениях», — признаётся рассказчица.
Завершает подборку повесть «Пинега».
Это автобиографический текст о том, как на войне у героини погиб отец. Проводы, их домашняя обречённость сцепляются с судьбой родного края, который покидают люди и куда они же потом возвращаются. Всё опять очень подвижно, не укоренено, хотя речь о земле, о возможности постоянства. Здесь есть страх забыть. И страх помнить.
Оказывается, все эти дни в груди стояли не слезы, не обида, не горечь, а нестерпимое желание вспоминать.
Исходя из выделенного критерия, можно заключить, что писательница искренна, она не приплыла на карбасе поторговать. Север у неё не лубок с выставки, а способ вспоминания, то, с помощью чего Заборцева пытается перейти на ту сторону реки.
Лучшей в подборке является повесть «Пинега». Пусть косвенное, но чуть ли не первое произведение о СВО, которое действительно хорошо.
Легко, совсем без соперничества, «Пинега» побеждает самый известный отечественный автофикционный текст о смерти родителя, «Рану» Оксаны Васякиной. Выполнено на совершенно другом уровне: без самолюбования и хирургического анализа, Заборцева уходит в ту величественную бесстрастность, с которой сильный человек встречает смерть близкого. На этом фоне особенно ясно проступает быт, его «жилое тесто». И Васякина, и Заборцева холодны в своих проводах, но холод Васякиной отстранённый, сциентистский, очень книжный, обусловленный теориями и необходимостью с ними считаться, а Заборцева замёрзла как человек, это холод живой руки.
При этом она не то, чтобы любит, а лишь показывает вещи, над которыми частенько посмеиваются молодые прозаики — например, семейные посиделки с деревенскими родственниками — и опять не противопоставляет, а просто являет быт, побеждает чужую иронию его скромным присутствием. На примере «Пинеги» Заборцевой отчётливо понимаешь, насколько юны эти тридцатипятилетние люди, насколько мало они знают, как не готовы они к неизбежному. И ещё понимаешь вот что: традиция, даже после ХХ века, даже после русского ХХ века, всё ещё выполняет своё главное предназначение — подготавливает к встрече со смертью.
Рано такое писать в двадцать пять, очень рано. Заборцевой пришлось, и она справилась.
То есть «Пинега» получилась воздержанной не только потому, что такова северная природа, но из-за нацеленности автора на ритуал, на связывании себя с прожитым:
На снимке вода уже позади. Папа и я на высоком берегу. Середина июля. Высокая зеленая трава. Река синяя. Небо голубое и легкие облака. Папа в бело-синей клетчатой рубашке, я в зеленой. Оба загорелые, темноволосые. Правда, папа чуть-чуть седой. В нашем роду ранняя седина. Мне двадцать четыре, а уже выдернула два белых волоса.
Но то, что удалось в «Пинеге», не получилось в «Марфе». Когда ты начинаешь текст с чего-то вроде: «Небо было голубое и в небе — облака», всё кажется настолько идеальным, что любые дальнейшие слова только испортят сказанное, и если «Пинега» Заборцевой это про небо и облака, то «Марфа» это все последующие слова. По хронологии не совпадает, по ощущениям — так.
То есть вопрос к стилю и только к нему.
Общим местом стало утверждение, что автопроза Заборцевой наследует поморскому классику Борису Шергину. Но достаточно открыть дневники этого неунывающего слепца и увидеть: Шергин писал иначе, не скупясь, без чёрно-белой колоризации, несравненно более жарко, прогревая снега не мартовским, а июльским солнышком:
..Сегодня, спускаясь к воротам, глянул на запад. И вдруг сердце сладко и дивно поразилось: я очень давно, в детстве, видел этот пейзаж: оледенелый скат с холма, обтаявшие и вновь присыпанные снегом сугробы, стройная ампирная колоколенка, увенчанная московской луковкой, странно белеющая на фоне свинцовой тучи. Подолок тучи как бы вышит нежнейшими розами — отсвет вечерней зари. Оттуда с запада тянет быстрый холодный ветер. В пейзаже какая-то унынность, редкая красота, что-то очень северное, непонятно поразившее меня. Тождество с чем-то давним дивит меня. Тот же был холодный ветер, и те же розы неба, таков же оледенелый холм и здание.
Унынность… это слово хочется петь как ирмос.
А вот непогода и снег Заборцевой:
Мокрый снег без конца. Небо — даже через окно давит на плечи. Укрылась во что-то черное подлиннее, чтобы не так продувало, и все же пошла до реки. Дядя в лес не ходил, дрова и воду носил. Я и не ходила никуда без дела, у печи тепло.
А тут подняла глаза. Небо крошится без разбора, сыпется на все, что плохо укрыто, зато… будто острее хочется чувствовать снег. Снежинок до того много, что глазами за каждой не уследишь, но различить бы касания, их запомнить. Вот и стою, домой не иду. Стою под снегопадом, никому не нужным, беспомощным, тающим на лету, — и думаю, пускай тает скорее.
Может, так оно лучше для всех.
В «Пинеге» подобная воздержанность оправдана, так как о непоправимом рассказывается в рамках современного повествования. Актуальный текст, чёрная тушь. В «Марфе», где выстраивается мифологическое пространство, отстранённая каллиграфия выглядит недостаточной. Да, это не совсем чистые ситуации (в «Марфе» слышны отголоски войны, а в «Пинеге» мир творится взмахом утиных крыл), но сам этот инвертированный стерильный напев, стиль Заборцевой, лучше ложится в автофикционное, передовое повествование. А мифопоэтические узоры похожи на диафильм, который проектор выводит прямо на снег. Кадр сменяется кадром. Деревня, вода, печь, снег, старушка, река. Деревня стоит. Река течёт. Снег падает. Старушка поёт. Иногда река стоит, а старушка лежит. Набор образов, которые чередует Заборцева, не просто ограничен — он сверхмал, что создаёт плотное напряжение для возникновения микрокосмического события, но не может изобразить рождение всего края, его судьбу.
Это ведь ожидаемая проза поэта: образ в ней существует отдельно от нарратива, зачастую рудиментарного. Повествования нет, есть хоровод картинок. Из-за чего такой важный для всего севера переход от зимы к весне показан с ленью киномеханика: резкой переменой, морганием экрана. В символическом плане всё тоже предсказуемо: река как определяющая сила края сразу задаёт его коннатоционный предел. Разумеется, мифо-проза не должна удивлять, только соответствовать, но скупые выразительные средства Заборцевой не передают даже аскетичности пинежских угоров. Они нарисованы однообразно и скучно. Если это чёрно-белая штриховка, где её спокойная святость, как у берёзы в зимнем лесу? У того же Шергина было замечательное наблюдение, что зимой все тона становятся более благородными: чёрный больше чёрного, а белый белого. И он пишет ими, создаёт невероятные картины из синих бледных цветов.
А что Заборцева? Да в том-то и дело, что ничего:
Вся жизнь вокруг одной реки. Даже главные дни в году — ледоходные. Веками заведено было ждать, когда очистится река и откроется летняя дорога. Ледоходные дни — пограничные. Старая дорога разладилась, а новая только наметилась. Помню, смотрю на льдины — белые, быстрые, — ощущается направление, а затем и путь проступает. Самые смелые беловодцы скорее лодки спускать, но зачем спешить, всё своим чередом, успеется. Лед не может идти вечно, он точно закончится, как же иначе.
Варвара Заборцева напоминает такую вот реку — течёт и течёт себе, холодная, безразличная, что, опять же, блестяще остранило её в «Пинеге», но не позволило приблизиться к важному в «Марфе». Можно возразить, что проза Заборцевой ничего не несёт с собой, потому что её река отражает небо, но что в таком случае ждёт писательницу, если она захочет коснуться иных вещей? Даже в коротенькой «Марфе» видно, как сильно обмелел и заповторялся автор, хотя писал на родные для себя темы.
А что будет с не?
Оценка: 6,5 из 10.
