Сказ о том, как Александр Пелевин русскую литературу спас
Писательница Мария Дегтерева случайно опровергла собственные славословия о романе «Покров-17» Александра Пелевина. «Глубоко правильный выбор» по забывчивости оказался хуже «девяти листов засвеченной фотобумаги». После чего критик сумела опростоволоситься ещё сильнее, хотя при этом и попала в суть: «Покров-17» можно похвалить, но, разобравшись, всё-таки отодвинуть подальше.
Приключения журналиста Тихонова в закрытом калужском городе начинаются с вереницы странных событий. Аномалия 1993 года перемежается вставками и спутным рассказом о боях в тех местах в декабре 1941 года. Роман аппликативен: «Покров-17» сложен из Стругацких, Самосбора, SCP, мира S.T.A.L.K.E.R., Гелия Коржева, советской воениздатовской литературы и ранних нацбольских святцев. А когда произведение собирается из готовых блоков, прежде всего важно то, какое высказывание ими хотят выложить.
В общем виде Пелевин говорит вот о чём: тяжёлый для нас ХХ век и его похабное окончание овеществили в отдельно взятом месте боль, страх и смерть, победить которые можно только напряжением воли, окончательным самопожертвованием. Выражено это через летовскую поэтику нефти:
— Русская земля тенями кормится. Вон их сколько вокруг, все — тени… Ходят-бродят, воюют, убивают. А умрет тень, упадет на землю и снова человеком становится, а все черное вниз, в почву уходит, в полость подземную, гнилью становится. И перерождается густой нефтью, земляной кровью. На том всё и держится.
Устремление романа совпадает с устремлениями Пелевина. Он прозрачен и честен, вносит в текст всё, что любит, и всё, что ему неприятно. От политического импульса летовская поэтика перестаёт раздирать душу и развеивает ельциноидный дурман. Это лучшее, что есть в романе, и очень жаль, что текст в полной мере не сопровождён летовским дребезжанием. Будь музыкант не эпиграфом, а рефреном, роман зазвучал бы размыто и грязно, с намеренно сорванным голосом, за хриплыми строчками которого уже не чувствовалась бы техническая просадка, как не чувствовалась она в песнях самого Летова.
На распоротой кожаной обшивке сиденья прямо передо мной нарисованы черным фломастером серп, молот и звезда.
Это трогательно, но вместо цитат нужно было менять язык, делать его вздорным и бесноватым, может быть даже мышиным, после чего к роману нельзя было бы предъявить вообще никаких претензий, как нельзя предъявить их к бреду или ко сну. Но пишет Пелевин очень скучно, без штыка и задоринки, словно что-то интересное доверили описать человеку, который считает интересным совсем другое, и он через силу выдавливает из себя отрывистую кусочную речь:
Чирикали первые утренние птицы и стрекотали насекомые. Полоска рассвета на горизонте посветлела до голубовато-белесого.
Я снова взглянул на мертвого майора, и шок от его вида сменился омерзением вместе с ненавистью и брезгливостью.
Я отстегнул ремень безопасности, потянулся через тело к двери с другой стороны, стараясь делать это осторожно, лишь бы не коснуться мертвеца — он отвратителен, он сама мерзость, мне показалось, что я сам заражусь смертью и умру, если прикоснусь к нему.
Так же кондово выписаны бои за будущий Покров-17, в которых «из-под сбитой набекрень синей фуражки» непременно торчит «прядь светлых волос». Что можно было бы счесть пародией на военную прозу, но, во-первых, пародия не соответствует замыслу произведения, а во-вторых, основная часть тоже написана главлитовским языком. Пелевин приближается к летовской поэтике лишь с помощью семантических и орфоэпических ошибок, но не сознательных, когда до крови прищепляют добровольные пальцы, а попросту неумелых:
Блестящий пошел к дому в выцветших досках цвета гнилого персика.
Пелевин вообще много ошибается. «Он выглядел уставшим, но напряженным» — это ложное противопоставление, можно быть и уставшим, и напряжённым. Стилистический эксперимент, когда оглупление передается через варваризацию синтаксиса, неинтересен — такие цветы Элджернону уже дарили. Сделанным под Лимонова проповедям Старика не хватает отточенности и злости. У Лимонова всегда находилось неожиданное слово, у Пелевина его нет. То есть Пелевин пришёл на рать совсем безоружным, хотя должен был как-то обеспечить нефтеподобную метафизику. Даже для ужаса или апокалиптики писатель использует столь деревянные слова, будто сколачивает лавочку на уроках труда. Тока не даёт и полярность: щупальца, чернота, пауки — столь тусклый реквизит, что он не подсвечивает такой же серый язык. Из-за чего в глаза бросается аффективность языковых средств:
Почему я решил, что они смотрят на меня? Ведь у них вообще нет лиц, они — силуэты с красными нимбами, и за плечами у них черные винтовки с примкнутыми штыками. Как рисунки со старых плакатов, как святые со старинных икон. Они худые и высокие, они сделаны из черного воздуха, из самой темноты, но так ярко сияет красное пламя над их головами, и они точно глядят на меня, хоть и не видно их лиц.
Следующая неудача композиционная. Вместо десяти романных листов история вполне могла быть уложена в повесть на четыре авторских. Военная линия роману в принципе не нужна — деланная, она выглядела бы красочнее даже в обмолвках её создателя, Тихонова, что само по себе говорит о том, как суконно изобразил всё Пелевин. Понимание, что роман похож на перекаченную шину или напоенную перед продажей корову, приходит сразу же, уже при осмотре покупки. Чтобы стравить лишнее, необходим прокол. Все вставки (кроме видений о Саше) могли быть даны внутри основного повествования, как найденные отчёты или пробившиеся сквозь тьму радиопередачи. Это бы придало повествованию событийности, сделало бы его связным и детективным. Пока что Тихонов бесцельно шарахается по местности, а все ответы в нужный момент предоставляет Капитан, который похож на Курёхина хотя бы тем, что является тем ещё роялем.
Казалось бы, подобная точечность должна где-то пересекаться, но из трёх центров силы прописана только милиция. Институт и Прорыв как повествовательные центры отсутствуют. Между собой они не взаимодействуют, то есть точки не соединены линиями, а с ними нет узора, по которому «Покров-17» было бы любопытно прочесть. Соответственно, Тихонов ничего не может сопрячь, за ним нет карандашного следа как в детской раскраске, где нужно соединить циферки и получить мордочку котика. Но коротенькие простенькие предложения продолжают вести репортаж, повествование куда-то идёт, что-то вроде происходит, все бегут и кто-то даже стреляет, хотя за внешним динамизмом не проглядывает динамизм истории. На глубинном уровне текст полностью остановился, что, кстати, можно было бы круто совместить с посылом романа — мы вынуждены повторять одно и то же, пока не разберёмся с унаследованной болью. Пелевин не делает этого, потому что увлечён расстановкой шаблонов.
Это особенно видно на расстоянии. Поздняя пелевинская повесть «Гори огнём» типологически и композиционно построена точно так же, как «Покров-17». Война, историческая развилка, день сегодняшний, совпадение цветовой палитры, символов, пугающих образов… Даже осевые сцены с храмом одинаковы.
«Покров-17» (2020):
В самом деле, это место мало походило на церковь — склад и склад, только с дырявым куполом наверху и чудом сохранившимися фресками на облупленных стенах.
«Гори огнём» (2022):
Фрески эти, облупившиеся и потускневшие от древности, — первое, что видит, просыпаясь в гробу, Новорожденный. И только потом, слегка приподняв голову, он замечает кроваво-красное небо в разломе под куполом.
Быть может, это как со сквозным образом храма у Тарковского? Но «Покров-17» не является аллюзивным произведением. Это произведение-пасхалка. Пасхалка отличается от аллюзии тем, что, указывая на себя, преодолевает условность текста, напоминает, что вне его по-прежнему есть реальный мир. Это такое похлопывание по плечу — молодец, ты обнаружил секрет и теперь знаешь, что всё это не по-настоящему. Аллюзия, наоборот, продлевает художественное пространство. Пасхалкой является имя критика Геннадия Малокелбасского, написавшего рецензию на военный роман Тихонова — ещё одна неправдоподобная шутка, внешняя ссылка на «ВИА Cannibal Bonner». Та же ситуация с персонажами Лапенко. Имеющиеся аллюзии выглядят скудно и шутовски, не расширяя мир романа, а подмигивая читателю как в случае худощавого парня в очках и «залихватской куртке-косухе». Тем более, набор ранней нацбольской культуры можно было разбавить кем-то малоизвестным вроде хулигана Александра Лаэртского или беспокойного Гарика Осипова. Пока роман не согрет, на его тело не накинут интертекстуальный ватник. Ну да, Капитан — это Курёхин. И что? Что это меняет, добавляет? Ничего, ещё одно подмигивание для своих. Кстати, в романе не всегда считают нужным моргнуть: туман с запахом мяса из Самосбора заменён тьмою с запахом дёгтя. Реминисценция? Пусть будет она. Отсылки зеркалятся только при обороне храма красноармейцами от немецких танков и такой же обороне Белого дома в 1993. Это сделано хорошо, причём на самых кончиках пальцев, буквально на касаниях. Здорово.
Но что с посылом? Может, он снимает вопросы?
А с ним самое важное.
Успех «Покрова-17» был связан с тем, что Александр Пелевин первым совместил тему травмы и отечественной истории в положительном ключе. Если литература коллаборационистов видит причину всех бед в тяжёлой истории ХХ века и огорчается, что она не снята девяностыми, Пелевин видит в тяжёлой отечественной истории ХХ века повод для гордости и огорчается, что она была оплёвана девяностыми. Именно здесь содержится ответ, почему в роман буквально влюбилась довоенная ещё Галина Юзефович. Она увидела в нём детскую травму, которую можно чуть повернуть и вновь обрушить на неприятные долгие нарративы, которые, как известно, фашизм, даже если только что денацифицировали Александрплац. Если бы у Юзефович всё вышло — это был бы мощнейший удар изнутри, великолепная диверсия, когда патриоты, занявшись проработкой травмы, вдруг поняли бы, что сами себя провели. Ну, как с картинами Гелия Коржева, тюрлики которого стали в романе Пелевина ширликами. Коржев своими уродцами реагировал на общественное вырождение, на «либералов», разрушителей страны, но сегодня тюрлики и другие картины Коржева («Встань, Иван!») используются «либералами» как критика народа и СССР. Гойевской манере письма так и не удалось привязаться к соцреалисту. Та же судьба ждала бы союз травмы и патриотизма. Ведь как можно уничтожить святая святых русской литературы? Вместо героической отечественной терапии о попаданцах привить им стратегию виновной западной терапии! Воистину дьявольский план!
По счастью, Пелевин устоял. Не поддался. А может, не понял, что нашёптывала эта ближневосточная женщина.
В любом случае, написав слабый роман, он и правда всех этим спас.
