Игорь Белодед, «Разъятия»

«Разъятия» сознательно построены так, чтобы в них не было ясности, а без этой ясности не было общего для всех вопроса. Мир романа размыт и рассеян, в нём крайне трудно собраться для понимания. Все двенадцать авторских листов безымянный герой Белодеда будет брести сквозь туман как очень умный, начитанный ёж.

В номере гостиницы просыпается ничего не помнящий о себе мужчина. Он ощупывает мир, как ощупывает себя подросток, и в этих долгих прикосновениях неожиданно выясняется страшный возраст героя. У всевластного заместителя губернатора Л-ской области Тюрина есть сын-дебил и сын-художник. Чиновник мечется между демиургической властью и зачётной книжкой у Господа, а его сын — снова Павел — рисует руки, простёршиеся к Апокалипсису. Тюрин не замечает двоюродного брата жены, Лодейникова, алчного прислужника, присматривающего за его неполноценным отпрыском, и которого Безымянный с помощью биржи возвёл в богачи. Вроде бы простая расстановка так щедро сдобрена еврейской мистикой, гностицизмом, сибирской географией и усложнённым языком, что её необходимо проговорить.

При этом у романа слабое вступление. Текст попытался выстроить намеренно косноязычное пробуждение, когда реальность нарушена на уровне языка. Размытая онтология, где нет ни одного чёткого основания, столкнулась с самым клишированным нуаром. Белодед над ним, конечно, посмеивается — почти сразу горничная сообщает «имя» героя, но это не избавляет интеллектуальную прозу писателя от вполне прозаического сходства с каким-нибудь «Мементо» Нолана, хотя лучше бы это был «Диско Элизиум» Курвица. Что вообще делает нуарный текст, когда герой выныривает в беспамятстве, не в силах отличить реальность от лжи? Нуар показывает герою нечто столь простое, что оно не может быть подложным, а только истинным как белый кролик для Нео. У Белодеда это детсковатый рисунок кота, который делает реальность доступной для восприятия, и этот технически верный, но уже залощённый приём немного разочаровывает. Такой стилист как Белодед должен был писать тот дымный онтологичный нуар, где дым — вовсе не от сигареты. Вместо этого прозаик слишком уж налёг на знаки:

В верхнем углу ванного зеркала нарисован кот — так, как его морду рисуют дети: малое число вибрисс, тыквенной формы голова, уши — островерхими кровлями домов и круглые глаза-пруды.

В «Разъятиях» опять очень плотно составлены метафоры, но, сомкнувшись, они лишаются интереса. В разрозненности Игорь Белодед так же верен себе и поднимает с полу хорошие умные наблюдения. Это тоже особенность — наблюдения Белодеда всегда умные, на размышлениях, когда понимаешь, что «единственно проверенное место всех истеричных теток» это «печеночный паштет». Действительно. Но об этом нельзя догадаться. Такое можно только придумать.

При этом у Белодеда всё та же любовь к полупривычным, заложенным в памяти словам — ворвань и цевки, вимперг и алькантара... Как прошлогоднее путлище, они развешены по тексту трофеями, взятыми из статей «Пятьдесят эвенкийских названий снега». Что в прошлогоднем финале, где «был уже не зазимок, а пухлый, основательный уброд», так и в нынешнем есть «доски из-под лабаза, ощерившиеся капканы и разобранные кулемы, составленные на струбцинах». Иногда уместная, чаще — нет, архаичная словесная инкрустация Белодеда похожа на богатство нуворишей: нарочитая, броская и нелепая. Дескать, вот что могу позволить. Но уверенно богатые знают — роскошь должна что-то подчёркивать, а не обращать на себя внимание.

Сегодня она была красива красотой полудня, она зачесала волосы назад, так что теперь ее румяные щеки стали цвета кассиева-пурпура, или чайной розы — все зависело от предпочтения цветов и от освещения: солнце с двумя пасолнцами клало упрямый прямоугольник на ее лоб, и, казалось, делало глубже ее маленькие, черные глаза, за которые Павел так и не сумел прорваться.

Солнце с двумя пасолнцами… в рецензии это не передать, но, если долго читать Белодеда, подобный сибирский впрыск посреди «кассиева-пурпура» начинает непреднамеренно веселить. А что-что, но текст Белодеда далёк от любого смеха. При этом, кстати, он очень далёк от Христа. Читаешь, пробираешься через сложности, а там вдруг:

В городе распогодилось: снежура плавала в огромных, щеристых лужах…

В самой «снежуре» нет ничего смешного, но у Белодеда, в очень плотном серьёзном тексте, это вызывает такой фырк, какой бывает у школьников, когда на истории они впервые слышат слово «клипер». Если слова вроде «побежалости» отлично смотрятся из уст древнего Безымянного, хорошо смотрятся у Павла, впечатляющего подругу, они же совершенно безобразно смотрятся от лица клещевидного чиновника Тюрина. Белодед опять не воздержан: он хочет всё собранное вставить в текст. Даже «считыватель» и «сотовый» из прошлого года на месте — такая традиционность похвальна, но в языке Белодед часто вворачивает лишнее, либо ошибается в заковыристых формулах:

И он опоздал, а сейчас просто гонится за скисшим, убежавшим с плиты временем…

Причастия «скисшим» и «убежавшим» обозначают время в качестве молока, но, если кипятить скисшее молоко — оно не будет сбегать, потому что сбегает пенка, а скисшее молоко начинает сворачиваться и оседает хлопьями. Почему это важно? Потому что Белодед работает на предельной точности и интеллектуальности. Когда проза строится на догадках и прикосновениях, там не очень страшны образные ошибки, но, когда твоя проза строится на уме — такие ошибки рушат всё здание. За этим нужно следить, здесь нужен инженер и прораб, ибо единственное, что может всё обвалить — это просчёт архитектура. Если ошиблись с простым молоком, может, всё не так уж умно с итальянской живописью и гребнеголовым Абраксасом? Текст не вызывает того доверия к Белодеду, которое обозначается словом «знать». Почему? Потому что между понятиями и словами у Белодеда есть люфт, а в тексте есть прорехи, и они совсем не из тех, что привыкли штопать редактора. И хотя у Белодеда много измышлённого, неживого, рядом всё-таки следует догадка, что у пяток может быть «ледяная суть». Или что «кобальт и умбра — достойные, дорогие цвета». Или, когда прошлому кричат: «Зачем ты?»…

Игорь Белодед поставил сложную задачу написать современный приключенческий роман тем растресканным философским языком, который размыкает бытовую историю о политиках, деньгах и любви во что-то тёмное, испепеляющее, к пятам уже набросанного карандашом Антихриста. Чем-то напоминает фильм «Пи» Аронофски, где приземлённые вещи вроде игры на бирже сталкиваются с исчислением имени Бога и алчущими хасидами. Вот и «Разъятия» рассказывают про свадебки и бизнесок, но на той же странице прилетает Малах-Га-Мавет, и дуновения его крыльев несут холод совсем иных веков.

Действие романа происходит в неназываемом Томске, хотя это скорее Полутомск-Полупитер, где от Северной Пальмиры — слякоть, а от Сибирской — «стыки брёвен», в которые нужно вцепляться, обходя лужи. Как уроженец тех мест, Белодед очень точно передал это забавное явление некоторых зодческих улиц вроде Гагарина. Как и точно понял местную природу с её «худосочной красотой». Разве что Кирову всё-таки не гульфик красят, а сапоги.

Пока Безымянный пытается вспомнить себя, город сотрясают политические дрязги: бывший губернатор отстранён, ВРИО — варяг, а теневой губернатор, всевластный Тюрин, постепенно скатывается в безумие. Здесь Белодед показывает то, чего так не хватает другим участникам «Лицея», у которых даже вымышленный мир стоит на жёстких рёбрах собственных убеждений. Белодед работает с почти реальностью и почти Томском, но мерзость описанного им царства остаётся строго литературной. Бывший губернатор Васильцев смакует, «как пробил с двух выстрелов черепа медвежатам, а медведицу уложил остальными пятью». Тюрин из прихоти завёл слона, а когда тот околел, «обнимал себя обеими руками перед этой тушей, хохотал и думал, что же с ней делать, а потом его осенило — и он сдал ее в зоопарк на кормление тиграм и медведям». Сам Тюрин — это кто-то вроде демиурга, чёрный поглотитель всего, хтонический князь, который знает, что он хозяин не только людей, но тайги, где кормятся тьмы клещей и мошек. Даже когда начинается совсем политика — деконструкция «мифического Матросова», про «пиндосов» и «черномазых», Рысь по кличке Православная, Украина и напрасная с ней война — это всё остаётся частью художественного пространства, необходимыми чертами необходимых персонажей, которые, если что-то и высказывают, то на силе литературы, а не памфлета.

В целом это роман о том, как распадается мир и как страшно скреплять его. Особенно когда не знаешь, что такое самые базовые категории — время, настоящее, память. Длинные пространные размышления пытаются не столько сшить мир, сколько объяснить логику его распада на материале исторических, личных, семейных примеров. Сам распад не остановить: семья предана, чиновничество в грехах, свершились казни пожара и мора, отрисован Апокалипсис, а праведник — сумасшедший.

И тут во вретище Белодеда опять показывается прореха.

В роман нагнали ветхозаветных туч: ещё никто не спасён и грозный с мечом Отец, но праведником неожиданно оказывается старший сын Тюрина, безумный Сергей. И это, пожалуй, серьёзное противоречие, так как праведность Ветхого Завета — это всё-таки беспрекословное выполнение заповедей, осознанное понимание себя как уст Бога. Но Сергей болен, он не понимает себя, а значит, в логике Ветхого Завета не может быть праведником. И как с этим быть? Только гиперболизировать: мир покосился настолько, что устоял лишь тот, кто и прежде был нездоров. Но, насколько можно судить, роман не делает этого, а делает вообще непонятно что — без экзегета разгадать его финал невозможно.

Игорь Белодед бросает начатую мысль и перескакивает к следующей, и уже не понять, предшествующая остаётся в силе или всё-таки нет? Даже переклички с прошлогодней повестью будто бы от того, что у Белодеда остались неизрасходованными кучка художественных словечек, и не прятать же их в чулан? Но с таким подходом можно писать совсем безразмерные тексты. Не зря в «Лицее» роман выложен в сокращении, и так всё сокращено, что не надо разсокращать.

Писателя в духе фэнтези можно назвать Белодед Бесконечный. Он колдует жуткие запятистые завихрения, от которого задыхаешься, и потому они кажутся отбитыми сердцем:

После близости с Кольман он осознал какое-то плоскостное свое нахождение на этой земле, почувствовал сокрушение от плоти — и с внезапным, мучительным восторгом ощутил: теперь он точно умрет, — это показалось ему ужасной, невыносимой мыслью, вот ему всего лишь семнадцать лет, а из-за этой пошлой, почти рвотной близости, которую они называли любовью, он, скорее чем Кольман, забеременел — и забеременел смертью, и ему хотелось поделиться с отцом не этой мыслью — нет, а своим прощением, потому как, если они оба стали смертны, и смертны справедливо, значит, Павел просто не понимал этой составляющей жизни, которая сродни тому, как в могиле у мертвеца растут ногти, сродни обстоятельствам, при которых один брат, уводя от другого жену, обрекает второго на смерть, — и в этой мысли не было совсем его Италии: не было лимонной рикотты, которую кусаешь, лежа на спине в тени пиний, и запиваешь ее молодым игристым вином, поднимаешь над собой сотовый и снимаешь крючковатые сучья и голубовато-чахлое небо, с аттическим малокровием реющим посреди них, и ты не знаешь, что для тебя эта природа — то ли словарь, то ли, как для Коро, — образец: ты погружен в счастье вне своего тела, и ты знаешь, что в три часа Кочергин возьмет тебя за руку и поведет в церковь рисовать едва намеченную фреску четырнадцатого века — епископа с трупными глазами и малиновой митрой, и безразмерных грешников, — и ты знаешь, что они уже умерли, а в тебе не поселилась смерть; а теперь это чувство ошибочно, теперь ты сам — один изо ртов смерти, и когда-нибудь ты станешь с нею одним целым и не сможешь отличить себя от нее, даже если очень захочешь, и крикнешь: "Кто ты?" И, глянув в зеркало, поймешь, что кричишь в бездну и что поверхность ее движется кругами.

Можно заметить, насколько тяжело читать Белодеда. Это нагружённая проза, которую преодолевают ссутулившись, с тем понурым видом, когда, выполнив норму, несут карточку на прокол. Но это ещё не помеха. Мало ли скучных произведений! Главное, что потом носишь с собой. Но из прозы Белодеда нечего взять. Это очень плотные, насупленные кирпичи, укладывать которые можно самое большее час, а дальше нужен перерыв, отдых, походить-подумать, а думать… а думать, в общем-то, не о чем. Нет ни чувств, ни застрявшего в ганглии фактика. Кончилось и хорошо. Всё-таки смысл неохотной литературы в том, что, вытерпев её хотя бы десять минут, дальше она начинает работать сама, без усилий: отстаивается, бродит, выделяет фракции, оседает на стенках сосудов и что-то тебе даёт. Так читаются многие великие вещи.

Но не «Разъятия» Игоря Белодеда.

А самое невероятное: Белодед мог писать в любую совершенно сторону — туда, куда роет крот или ходят меднокожие корабли — и все поменять события мог, но и тогда в романе ничего бы не изменилось, он остался бы дребезжащей ложечкой в порожнем стакане, какие гремят в поездах до юга, и кто-то под колким верблюжьим одеялом читал бы мудрую совиную книгу, и солнце бы скрадывалось до луча, а в тамбуре, где в прокуренном поцелуе сошлись вагоны, так грохотало бы, будто уставший мир ещё не растерял ход, и утром можно проснуться в чём-то солнечном и великом.

В общем, мог Белодед. Мог… но почему-то не стал.

Оценка: 6 из 10.

628 views·1 share