Эмпириокретинизм
Патриарх ратует за смертную казнь, жильё релокантов отходит государству, на уроках детям ставят поучительные видео от министерства нападения, а в магазинах детских игрушек продаются «бело-сине-белые автозаки» и, судя по всему, плюшевые «росгвардейцы».
Вне какой-либо фантасмагории, в реализме ближайшего будущего, Булат Ханов (1991) излагает тот свой эмпириокретинизм, который кажется ему ироничным. Политические взгляды всегда влияют на творчество, поэтому весь вопрос в том, насколько творчество смягчило авторские воззрения. В случае Ханова художественный метод не может возгнать или хотя бы скрыть леворадикальную убеждённость, превращающую очередной его текст в агитку, отпечатанную на гектографе.
Рассказчик вместе с подначившей его сверстницей Заремой отправляются автостопом из Казани в Финляндию. Зарема расшифровывается как «За революцию и май», её отец-анархист якобы сгинул в СИЗО из-за пацифизма, и наследственная революционерка решила-таки покинуть черносотенную Россию. Но вместо дорожной истории читателя поджидает памфлет, замкнутый в треугольник реальности, рассказчика и авторитарной девицы. Сначала реальность отбивается в тезис повествователя, затем в антитезис Заремы, который, по идее, должен менять представление о том, что же именно нам дано в ощущениях. Неудивительно, что повесть напоминает типичную дискуссию в Восточной Европе:
Когда мы остались одни, я пошутил:
— Не такая уж ты и социалистка. Пожелала успехов бизнесу.
— И?
— Ты должна топить за государственную собственность. Долой, мол, буржуев, больших и маленьких.
— Во-первых, не за государственную, а за общественную. И во-вторых, что за дикость? Даже ярые сталинисты не топят за то, чтобы срочно обобществить все кофейни и парикмахерские.
Куда более серьёзная проблема — рассказчик. Его одновременно попытались сделать безвольным конформистом, символизирующим народную массу, и в то же время насмешливым скептиком, который ставит под сомнение любую, даже союзную ему убеждённость. Нарратор растягивается между двумя полюсами, как Ван Дамм между фур, но только не так успешно. Если речь шла о «народе», который пытается распропагандировать Зарема-интеллигенция, то «народ» странно осведомлён о левом движении, на которое ему, если что, наплевать. Для успешного олицетворения нужно было деполитизировать рассказчика, а так это просто левый, кому не по душе левый мейнстрим. Он принадлежит к «старой породе мужчин», которые «не провели работу над ошибками и продолжают объективировать женщин» и высмеивают «фантазии наиболее отшибленных эмигрантов о деколонизации»:
Кто знает, какие у Заремы представления о социализме? Вдруг она записала бы меня в нацисты, услышь от меня что-то плохое в адрес нацменов, сны видящих, как порвать со всем русским и порвать любого русского, когда тот встанет на пути.
Шпильки в сторону русофобии или марксизма показывают адекватность повествователя лишь для того, чтобы он мог прогнать ещё более идеологизированные телеги:
Подозреваю, что дело в наслаждении. Чувак не выучил, что в России нельзя хвастаться, как тебе кайфово. Если ты наслаждаешься публично, без зазрения совести, то тебя либо обольют грязью, либо обольют грязью и репрессируют под благовидным предлогом.
Делая героя «сомневающимся», Ханов оправдывает окарикатуренную реальность, но эта двухходовочка настолько проста, что не сможет одурачить даже тех, кто верует в трудовую теорию стоимости. Лёгкая ирония над фанатизмом не делает рассказчика арбитром в сложном идеологическом матче. Он сразу же выбирает команду, за которую забивает голы в ворота соломенных чучел:
— У вас плащаницы продаются? — поинтересовался я. — Размера L.
Продавец притворился, что понял запрос.
— Не завозили пока. А что это?
— Жаль. Это одежда, на халат похожа. А иконы? Недавно новая вышла, с Евгением Пригожиным.
— Икон тоже нет. С осени появятся.
— Обязательно зайду.
Славянин за кассой с упорством отказывался догонять иронию.
— Можете оставить номер телефона.
— Я свой выкинул в крещенскую прорубь. Телефоны от дьявола.
Кажется, я наконец-то понял значение слова «скрепа». Скрепа — это связка между неоязычеством и лжехристианством. Скрепа зовет в благоустроенное прошлое, которого никогда не существовало.
То, что текст будет энергетически насыщенным, ясно уже по первому разговору, где высмеивается угроза НАТО. Затем троп с НАТО повторяется с другим автовладельцем, а когда путешественники нарываются на свой главный дорожный конфликт, их обзывают «натовскими» выкормышами и подстилками. Лексика могла бы высмеивать накрученную в обществе истерию, но повесть вышла в 2023 году, когда даже хлебобулочным изделиям было понятно, что альянс ведёт с Россией опосредованную войну, поэтому пугало, выставленное на поле народных суеверий, отпугивает лишь от интеллекта автора.
Всё это кажется шуткой, покуда героев не подвозит эксцентричный чиновник Валентин. Он принимает путешественников за шпионов и пытается их задержать. Герои убивают Валентина, прячут его тело и поскорее рвут в Финляндию, чтобы их не расстреляли по новому закону. Дорожная история превращается в криминальный триллер, то есть «Аптечка номер 4» не соответствует ещё и аннотации, которая обещала «роуд-стори». Дорога в тексте не обладает собственной творящей силой, у неё нет своей философии, побег героев маловразумителен, среди автомобилистов не встречаются проводник, искуситель или хотя бы зеркало... Водители просто произносят что-нибудь о НАТО или о текущей политической ситуации, то есть озвучивают авторское послание и пропадают. Единственный осмысленный персонаж — это Валентин, чиновник в сфере образования, отягощённый вуайеристскими и педофильскими склонностями.
Надменность — главная черта прозы Булата Ханова. Для человека левых взглядов его тексты удивительно презирают людей. В повести нет ни одного сколько-нибудь прописанного и при этом приятного персонажа не левых взглядов. Все какие-то порченные, гнилые, мерзкие, низкотравчатые, жадные, мелкие существа, в лучшем случае забитые обыватели, жалко пекущиеся о шести сотках посреди вот каких новостей:
Моя спутница пролистала ленту и вслух прочитала свежие петербургские новости. Продавец мороженого вырядился клоуном и застрелил двух детей в парке. Пенсионерка-лесбиянка из ревности зарубила топором возлюбленную и по частям спустила по мусоропроводу. Скандальный поэт-матерщинник написал открытое письмо на имя губернатора с предложением выловить остатки либеральных соевых куколдов и допросить их с пристрастием на «Газпром-Арене».
Да, перед нами гротеск, но стоит задаться вопросом о том, каков внутренний мир творца, если он изображает внешний бесовским пастбищем? Как он относится к окружающим, если созданная им условность — в реальности, в повествователе, в контртезисе — одинаково негативна? Если бы повесть была только лишь обличительна, то её можно было бы прочитать как борьбу с политическими оппонентами, но куда чаще Ханов нападает на того, кто не даст сдачи ни при каких обстоятельствах — на обывателя:
По-летнему стильная девушка в юбке цвета электрик и белоснежной блузке, размахивая сумкой, торопилась домой, чтобы успеть к любимому сериалу от второсортного ТВ-канала.
На втором курсе, когда мы изучали телевидение, об этом канале я чуточку узнал. Там крутили типа исторические разоблачения и мыло категории С, сваренное на отечественных кинокомбинатах.
Насколько ущербно надо жить, чтобы твой досуг замыкался на посредственном сериале, на который ты спешишь с работы?
Каким образом по одежде случайной прохожей можно понять, что она торопится посмотреть второсортный сериал? К чему такое пренебрежение? На протяжении повести людям раздают тычки за их привычки, хотя левый рассказчик скорее бы написал об инспирированности досуга, заставляющего трудиться и вне рабочего времени. Он бы посочувствовал тем, кто попал в сериальный плен, но проза Ханова высокомерно забывает про собственные ориентиры. До самого конца питаешь надежду, что всё это сон собаки, и никто никуда не едет, но марксистский анабасис вполне реален. Достаётся даже Вадиму Левенталю, которому вдруг приписали любовь к Пригожину:
— Элементаль этот негодяй, кстати. Первое время играл в адекватность, а затем тронулся кукухой. Хвалил Пригожина и грозился взять Одессу. Подливал масло в огонь. Притом если рядовой шовинист с окраин льет прогорклое масло, то буржуазный издатель от души плескал кунжутным или кокосовым. Изысканно подогревал военную истерию.
— Ради хайпа?
— У ватной тусовки он был популярен и без того.
— Бабло?
— Не уверена. Может, по госзаказу. А может, и от чистого сердца.
Показав «превосходство» над идеологическими противниками, соратниками и жертвами, Ханов тут же демонстрирует, что и сам столуется не в самых лучших местах.
Вхолостую потратили час. Перспектива к вечеру добраться до Петербурга таяла в тумане неопределенности. Наверное, то же ощущали пропагандисты, обещавшие Киев за три дня.
Выражение «Киев за три дня» принадлежит бывшему главе американского генштаба Марку Милли, который вместе с подопечными переоценил возможности российской армии, а значит, пропагандисты свою задачу как раз выполнили.
Небрежность в источниках приводит к небрежности сюжета. В стране диктатура со сверхконтролем, но в обычном ТЦ свободно продаются «финки НКВД от кизлярских мастеров, переименованные в “свинорезы” серборезы, швейцарские ножи, ножи от викингов и ирландцев, ножи для метания, казачьи кинжалы, матросские кортики, дамасская сталь». Было бы полезно посмотреть, как выглядит печально известный сербосек, а затем посмотреть словоупотребление «свинореза», который понимается лишь как процесс. Набор мелкопоместных приколов от «Арматы» до Бахмута производит впечатление услышанного на стороне звона. Всё так же неточно, как преодоление «тысяч километров» от Казани до Владимира, между которыми около шестисот вёрст. Патетика Ханова вообще смехотворна в масштабе:
На антибиотиках, конечно, спекулируют по-черному. Звучит дико, а в советские годы мы Японии прививку от полиомиелита поставляли.
Вакцины не являются антибиотиками, последние следово содержатся в них для предотвращения бактериального заражения. Советский антибиотический проект был таким же следовым, пока к концу ВОВ американцы в рамках ленд-лиза не начали поставки стрептоцида и пенициллина, а в 1946 не продали коммунистам два завода, что и стало началом хоть сколь-нибудь массового производства антибиотиков в СССР. При этом новых антибиотиков страна советов толком создавать так и не научилась, что уже в 1970-х привело к всесоюзному росту смертности от инфекционных заболеваний.
Хановский апломб почти всегда заканчивается сероводородной лужей.
«Аптечка номер 4» задумывалась как автономный текст для тех левых, кто не принял ни украинскую, ни российскую стороны, оставшись верным своим антикапиталистическим убеждениям. Но повесть не предлагает современному левому активисту ничего интересного, кроме заплесневелой иронии и бестолковых побегушек по буквам М и Е. В тексте нет стоящих исторических наблюдений, в нём не обрабатывается прочитанная литература, не даются практические советы, не намечаются революционные стратегии. Нет даже радикализма, если не считать им надменное воздуханство. Так, читателя учат бесплатному проезду в общественном транспорте: нужно сказать кондуктору, что ошибся маршрутом и выйти на следующей остановке. Эм… и это всё? Даже гротеск кислый, с псевдоинтеллектуальной ухмылочкой. Он не гиперболизирует мир, оставаясь гадливым подтявкиванием. Слог блеклый, не способный повторить одиссею Венички Ерофеева — в алкогольных экзерсисах Ханова тоже нет духа, это совершенно не хочется пить. Он не смог дать тексту огня, поджечь хотя бы пару удачных строк.
Хуже того, растождествляется сам посыл. Когда рассказчик заболевает, Зарема сообщает ему:
— На самом деле я подумывала тебя оставить, — призналась Зарема. — Но сразу отбросила этот вариант. Во-первых, пришлось бы тебя убить и куда-то прятать труп. Во-вторых, мы столько преодолели вдвоем.
— Почему убить?
— Да ты же, оставшись один, сдашь нас первому патрулю. И ориентировки на меня разойдутся по всей Ленобласти и Карелии.
Вспоминаются японские марксисты 1970-х из Объединённой красной армии, казнившие друг друга в горах, считая, что контрреволюционным может быть даже употребление печенья (осада Асама-Сансо). Фанатичка Зарема того же самого замеса, но повесть представляет её трагичным персонажем, которую до мыслей об убийстве товарища доводят внешние обстоятельства. Дескать, такая в стране атмосфера. Это может показаться синайским по масштабам откровением, но ни капитализм, ни евреи не могут заставить вас убить спящего человека без вашего на то желания. Будучи доминирующей вершиной художественного пространства, Зарема — нетерпимая, озлобленная, властная — существенно сбивает прогрессивный пафос произведения. Критика смертной казни не может восприниматься всерьёз, когда персонаж, с которым связана основная сюжетная и психологическая динамика, напрямую одобряет террор. Травмированность Заремы призывает лишь к сочувствию к ней, хотя её поведение вопило о необходимости какой-то коррекции, о срочном врачевании любовью, но Булату Ханову оказалось важнее использовать травму в качестве идеологического аргумента.
В этом главная неудача повести: стоя за свободную личность, она демонстрирует глубочайшее презрение к конкретному человеку и его проблемам.
Скоротечный финал лишь подтверждает искусственность всей затеи. Раздружившись с замыслом, повесть не знает, чем закончить себя, и резко обрубает себя в крайне надуманной ситуации. Это и не дорожная история, и не убедительное политическое воззвание, и не психологическая драма. Скорее, свидетельство творческой растерянности, когда так трудно определиться с намерением и сюжетом. Единственное, что бесспорно положили в «Аптечку номер 4» — это уверенность в превосходстве над обывателем.
