Анна Бабина, «Аранхуэсский концерт».

«Аранхуэсский концерт» привлёк внимание ещё в цитатах, где показался прозой того высокого поэтического уровня, когда во имя звучания жертвуют точностью. Было ощущение, что повесть составлена, что слова её состукивали и прилаживали, чтобы чистая вышла медь.

И вот она, почти сразу:

У капели медный запах крыши, под прошлый Новый год раненой ломом, что ходил ходуном в неумелых смуглых руках.

Этого бы хватило трёх накормить, но предложение слито, перенасыщено, с не нужной «раненой», будто мало настоящей красоты неумелых и смуглых рук. И вот она, неточность, о которой было замечено ещё в цитатах: «ломом, что ходил ходуном». Ходить ходуном — это сильно сотрясаться, дрожать, чего от лома ждать не приходится даже в качестве самой вольной метафоры, ведь лом — это толстая грубая железяка. Встречая лёд, он не колеблется, а только гудит. «Гудливый», почему-то так хочется назвать лом.

К сожалению, «Аранхуэсс» частенько ошибается в аккордах, и прекрасная музыкальная проза как-то неумело бренчит. Причём даже без дворовой искренности, а как ошибка профессионального исполнения, которая сразу же портит всё выступление.

Качаются старые тополя. Снег клоками висит на дикобразьих ветках.

Видимо, дикобразьи ветви означают расставленность, короткость, обсечённость, но ведь иглы дикобраза густы, направлены, плотно посажены, они могут легко обратиться в шар, а тополь зимой наоборот голенький, разделённый, в разные стороны весь. Не дикобразий образ. Что взамен можно дать тополю? Что важного сказать о нём? Тополь — это дерево с беспокойной листвой.

Простая и потому важная мысль — вот чего не хватает «Аранхуэссу». Текст намерено усложнён, в нём копится нарочитость, издуманность, но высвобождения не происходит. Желание выстрадать ноту делает неточным даже технические детали.

Почти в самом начале второй лирический герой, ветеран Чечни Зазубрин, вспоминает, что композитор «Хоакин умер в Мадриде в день, когда у Гривенского моста, за пять тысяч километров от его постели, духи напали на заставу». Речь о бое у Гребенского моста конца мая 1999 года, хотя слепой Хоакин умер только в июле. Художник имеет на совмещенность полное право, но так ли она необходима? Опять ведь для «красоты». Тем более источник «Гривенской» вставки очевиден, вплоть до тематических заимствований о темноте, гранатах и вертолётах. Опять же, текст может и должен быть отовсюду натаскан. Главное, чтобы этого никто не заметил. А здесь видно сразу, потому что ветеран не назвал бы Ми-24 «двадцатьчетвёркой», но только и всегда «крокодилом». Что поделать, ведь работали с насквозь чужим:

Свистопляска прервалась только тогда, когда налетели вертушки — два “восьмых“ и два “двадцатьчетвёрки“. («Аранхуэсс»; кстати, не «два “двадцатьчетвёрки”», а «две»).
Двумя парами боевых вертолетов Ми-24 и Ми-8 был нанесен удар... (источник).

Составлена вообще вся военная линия. Зазубрин постоянно вспоминает о ранении «итальянкой», и хотя в тексте не поясняется, итальянка — это солдатское название противотанковой мины итальянского производства в пластмассовом корпусе. В конце повести «итальянка» разрывает бредившего Зазубрина на куски согласно канону Амброза Бирса. Проблема даже не в том, что Зазубрин весом своего тела сумел выдавить немыслимые для подрыва двести кило. И не в том, что западная противотанковая мина, созданная уральскую сталь ломать, осколками вдруг поранила (пластмассовыми, что ли?). Просто в Чечне «итальянки» не применялись. Не было их там. Это времён Афгана фольклор, не на ту войну его занесло. А метафора «итальянки» важна, она с итальянским кафелем повторяется, букетом из человека повесть заканчивает.

Или вот РПД, который чистит Зазубрин… а что не ППШ? У духов он мог быть, у федералов уже РПК.

Или о том, что благодаря генералу Рыклину «у станицы Багряной» не полегла «дивизия». Чтобы было понятно: за две Чеченских войны (с 1994 по 2009 год) Россия потеряла убитыми примерно 12000 человек, как раз одну усреднённую дивизию. Да, конечно, у нас тут горячка, некая выдуманность — независимая Джунгахора, к примеру — но вместе с этим текст стремится к нашему же историческому контексту, к «развалам» Президентского дворца, хотя вполне мог заменить Чечню миражом другой южной страны.

Кстати, у генерала Рыклина ведь Рохлин прототип? Кто ещё от «ордена» у нас отказался и был дома застрелен? Но к чему тут Рохлин? Что он сообщает тексту? Рохлина мифологизируют под его несуществующий переворот, дескать, хотел честный солдат Родину от олигархов освободить, но в повести эта тема не раскрывается. Да и не Рохлин ей нужен был, а Владимир Зазубрин, автор первого советского романа и великой повести «Щепка». Тем более расстрелянный Зазубрин был ветераном Гражданской, патологичным, каким-то сырым человеком. Но этой очевидной и нужной переклички нет, Зазубрин в повести лишь искалеченная фамилия. Зато есть Рыклин-Рохлин. Зачем? Что это даёт тексту? Ничего.

И это вот «ничего» на каждой почти странице невидимо грузит текст, не даёт ему высвободиться, попасть точно в цель. А ведь фантасмагория невозможна без точности! В отличие от реалистичной прозы, в фантасмагории вообще нельзя ошибаться! Но «Аранхуэсский концерт» ошибся в самом главном: он обваливает слишком высокую планку письма, а заодно его техническую сторону, достоверность, сюжет. Всё от желания «красоты», от жажды установить рекорд. Фантасмагория должна тихо вступать в права, чтобы не хотелось думать о предикатах, о тонкостях военного жаргона, о тополе-дикобразе.

Но текст выламывается даже фабульно. Слишком резкие переходы между прошлым и настоящим, между лириком-мужчиной (Зазубриным) и лириком-женщиной (Надеждой). При этом они говорят на один голос, что можно было бы счесть одним приёмом, если бы не странное желание замахнуться, красиво опять сказать:

Всё, что случалось со мной в жизни, методично учило ощущать фальшь — в
подобострастной улыбке горянки, скрывающей ненависть; в обеспокоенном лице военврача; в фильме о войне, которую толстозадый режиссёр не видел даже в новостях. Меня оскорблял воск на глянцевой спинке яблока, синтетика в составе рубашки, напускной энтузиазм продавца в магазине.

Даже если опустить «подобострастную улыбку горянки», которой лучше бы выглядеть стереотипно холодной, надменной или хотя бы испуганной, меж ягодиц толстозадого режиссёра стекает «воск глянцевого яблока» — красивость женской прозы, которую напрасно грубили под стиль ветерана.

Кстати, режиссёры сейчас тощие все, аж противно. Сидят на своих диетах из тофу. И коленки у них острые, брр.

Иногда, закрывая глаза, я вижу свой собственный памятник из дешёвого пятнистого камня, пошлую сусальную берёзку, осеняющую эмалевый овал с лучшей из моих фотографий — худой, подростково-угловатый, коротко стриженый пацан, снятый для истории девчонкой, пропавшей без вести много лет назад.

Это всё тот же стиль Нади, только чуть примитивизированный, с подладкой под воевавшего мужика. Чаще всего он резок, стиль этот. Калиброват. А затем вдруг с большой красотой («…бледная, словно выстиранная, врачиха»; «…закидывая в жаркий рот рюмку за рюмкой, как льют воду ведрами на деревенском пожаре…»). То есть стилистически не получилось создать два разных голоса, а так как лишь в их перекличке состоит фабульность повести, сюжет не в силах развиться в фантасмагорию.

Простой эксперимент с фотографией:

Нет, точно, ещё была наша, общая: идём по Дзержинского, по узкому тротуару от моста. Справа папа, слева мама, между ними я.
Умер папа.
Умерла мама.
И — где-то между ними — я.

Чьи это слова — мужчины или женщины? Женского или мужского? Сентиментальность ветерана боевых действий или потерянность одинокой фемины? Так вот — мужчина, ветеран БД, регистром которого вполне могла быть Она.

То есть голоса Зазубрина и Надежды должны были постепенно сливаться, становиться неразличимо одним, но они слиплись уже изначально, что не замысел тонкий, а лежалый лапшичный ком. Но как тогда выбиться в фантасмагорию? Где нужный трамплин? Ведь ставка сделана на язык, сюжет в повести рудиментарен, а языка решительно не хватает, он бесконечно один.

К тому же видна одержимость Приёмом:

Улыбаются крепкими, не знавшими бормашины зубами, говорят на нездешнем, переливчатом.
Открывает глаза, перекатывается с боку на бок, и под задравшейся футболкой мелькает белое, нежное.
Накануне гладила меня по лицу, как слепая, шептала неразборчиво-нежно.
Динамик всхрюкивал и замолкал, она накидывала на угловатые плечи, обтянутые невнятно-цветочным, пуховую шаль.
…что волосы у неё пахнут осокой, а на левой груди, у самой границы трепетно-перламутрового, маленькая тёмная родинка.

Но когда язык повести не ошибается, когда он не делан, когда не спрягает его Чечня, о, этот язык воистину превосходен. Вот хотя бы, просто чтоб был пример:

Какие-то серые, груборукие мужики останавливались возле него, совали деньги и всхлипывали мясистыми, в красную нитку, носами.
Она будто ждала меня у дверей — одетая, сна ни в одном глазу, выпала в мои раскинутые руки: «Приехала!» — и задохнулась беззвучными слезами.

Одно точное, нет — единственное! — слово «выпала» сцепляет всё предложение.

И мелкого вот ещё, жарких семечек:

...путная пятерка.
Мама не умела толкаться.
Там, в моей понарошке…
Её замазывают, а она — опять.
Хорошо, что дед не знал, к какой войне поспел я.
Колка дров научила меня расчетливой, умной злости.
И откуда там, в диком, свивающем холоде, взялась полынья?

Последняя фраза невероятна. В ней ветра не назвали, а он есть. «Свивающий холод» — да, именно так. Будем знать.

Но самая сильная сторона «Аранхуэсса» в незаметных подмечаниях.

В стекле едут автобусы и машины — темнее, туманнее настоящих, и водителей за рулём как будто нет, одна чернота.
В универе все называли родные города «домом».
…с никому не нужной, красной от обиды зимней рябиной.
…классная подошла сзади и зашептала куда-то в голую кожу между воротником и каре (отвратительно).
Грязь вообще редко пахнет. Не всегда и определишь, что это она.

И ещё про то, почему медленно крутится колесо обозрения, и голодный ленинградский пар этот, и солнце, превращённое в сектор обстрела…

Казалось бы, столь щедрый задаток растратить нельзя, но «Аранхуэсс» умудряется обратить замечательные наблюдения в набор ванилиновых вопрошаний. Это просто ужас во что повесть всё подытоживает, что она спрашивает и как отвечает:

Для рождения чудовищ здесь не нужен сон разума, как не нужна ярмарочная красота для рождения любви.
Когда долго живёшь в Городе, становишься, как бы это пошло ни звучало, его винтиком, шестерёнкой. Механизм сможет работать без тебя, а ты... ты-то кому-нибудь понадобишься, винтик несчастный?
Я любила его, а он меня — нет. Разве в одном этом не кроется предательство?

Единственный раз когда был поднят действительно важный философский вопрос, ответили на него так:

Куда могла пропасть женщина с грудью, тяжёлой от молока? Да куда угодно.

В остальном «Аранхуэсский концерт» обычная вспоминающая проза тридцатилетних, которая хорошим языком рассказывает о своей жизни. Лучшее упражнение на тему выполнила Алла Горбунова («Конец света, моя любовь»). У неё была та же дача, тот же дедушка, и даже то самое автомобильное изнасилование с каким-то фенотипическим сходством, и тот же хтонический лес с «огромным русским нигде»… что, конечно, не о списывании, а о выученности одних и тех же уроков, об однообразности опыта, о едином письме, о невозможности помыслить тайное и иное.

Положа руку на сердце, «Аранхуэссу» не нужно было ни вымученное безумие, ни смешные шпионы. Текст всё время забывал о них, а потом впопыхах втискивал что-то про меж гаражей и любовей. Даже Он и Она не стали единой павловской плотью, не провалили текст в чехарду времён, а просто дали возможность сказать ещё об одной матери, ещё об одном отце. Он (Зазубрин) повести был не нужен. Куцый, надуманный, посторонний сюжет, будто попросили подменить невошедшего Кубрина с его чеченцами. История могла быть подана как воспоминания из чердачного сундучка, но этого, видимо, застеснялись, решили, что нужны генералы, взрывы, слежка, мужское и женское… Если честно, здесь не нужен даже сам «Аранхуэсский концерт». Его не удалось вычувствовать, распростать. Зачем-то заобъясняли, превратили в зеркало, в параллель… И не сказали самого главного. Почему «Аранхуэсский концерт» запустили в космос?

Потому что если там услышат — поймут.

Только раз в повести ощутилось что-то сущностное, когда кратко упомянули фронтовика Володю, сгинувшего подо Мгой. И сразу вспомнился другой лицеист, Денис Балин, его поэма про эту ленинградскую Мгу, и вот эта наша случайная плотность, один на троих смысл, это и есть то, через что однажды вызреет глубинная русская проза. Потому что так совпадать можно только для чего-то великого.

В любом случае понимаешь, почему «Аранхуэсский концерт» Анны Бабиной был и будет высоко оценен. Замечательный язык, великолепные наблюдения. Этим можно очароваться, но если несколько раз сморгнуть, видение исчезает, и перед тобой оказываются обычные воспоминания с тридцатилетним курсивом, без сюжета, без истории, без вывода, без важного тополиного понимания, похожие на ту коробку с пуговицами из детства, которую нечаянно опрокинул в прихожей.

Шумно, рассыпчато, и заставили собирать.

Оценка: 6 из 10.

548 views·6 shares