Саймон Шама. "Граждане" ГЛАВА II. Голубые дали, красные чернила. Часть 1

Оглавление

ГЛАВА II. Голубые дали, красные чернила.

  1. LES BEAUX JOURS. (Самые счастливые дни).

Как и во всем его поколении, в Людовике XVI было воспитано стремление к счастью. Его дед, Людовик XV, перестроил Версаль вокруг собственного стремления к счастью и имел природную склонность к потаканию собственным желаниям. Однако для его юного преемника стремление к счастью было тяжким трудом, а само счастье для него, как для короля Франции, было практически недостижимо. Постепенно окружаемый все новыми заботами, он позже вспоминал только два случая, когда королевский статус сделал его счастливым. Первым подобным случаем была его коронация в июне 1775 года, а вторым - его визит в Шербур в июне 1786 года. В первом случае он облачился в мантию сокровенной королевской тайны, а во втором показал себя современным человеком - ученым, мореходом и инженером. В обоих этих случаях особенности личности короля стали поводом для разговоров и, возможно, даже для озабоченности. Но частью душевной простоты Людовика было то, что он никогда не замечал проблем. Если его авторитет строился исключительно на прошлом, то глубоко развитое чувство долга настойчиво влекло его в будущее. В ходе революции эта двойственность характера короля будет интерпретироваться скорее как признак его двуличности, чем нерешительности. Именно необходимость уравнять собственное понимание прошлого и будущего с «патриотизмом», которым прикрывались изменники, поставила Людовика перед дилеммой, которая в итоге положила конец его правлению и самой его жизни. В 1774-м году его царствование начиналось с самых высоких ожиданий возрождения «Золотого века», эхом разнесшихся над всей Францией. Символом этих ожиданий стало солнце. На коронации двадцатилетнего Людовика в Реймсе лучи солнца – яркие напоминания о триумфе монархии при Людовике XIV, бросали свет на каждую колонну, на каждую арку, воздвигнутую для церемонии. И мощная идея обновления отозвалась надписью на пьедестале статуи, олицетворяющей Справедливость. Надпись возвещала рассвет les beaux jours. Однако даже его коронация не была безоблачным восторгом.

Ведь противоречия между прошлым и будущим проявлялись в насущных заботах, тем более что во время планирования церемонии Франция задыхалась от страшнейших хлебных бунтов последних лет. В этих обстоятельствах генеральный контролер финансов Тюрго призвал Людовика к образцовой скромности – к упрощению церемонии и переносу ее из Реймса в Париж. В частном порядке он высказал мнение, что "из всех бесполезных расходов самыми бесполезными и самыми нелепыми были бы расходы на sacre ("таинство", но здесь имеется в виду коронация)." Но если уж коронация должна состояться, рассуждал он, то лучше, чтобы она состоялась на глазах парижан – этим можно было бы углубить их монархические чувства. Иностранцы были бы впечатлены, а народ отвлекся бы. А самое главное - счет выйдет значительно меньше, чем те семь миллионов ливров, в которые оценивались торжества в Реймсе.

Но Людовик был непреклонен. Возможно, эта непреклонность происходила от усердных увещеваний придворного духовника, аббата де Бове, и архиепископа Парижского де Бомона, который сам стремился провести церемонию не в Соборе Парижской Богоматери, а именно в Реймсе. Король настаивал на традиционных формах, даже на клятве "искоренять еретиков", которая казалась необоснованно агрессивной для терпимой эпохи 1770-х годов. Одним из признаков двойственности личности Людовика было то, что, должным образом принеся эту клятву, он продолжал поддерживать возвращение протестантам гражданских прав и придавал свой личный авторитет принятию соответствующего закона в 1787 году.

Было бы ошибкой полагать, что в упорном стремлении облачить свою коронацию в полный средневековый доспех Людовик руководствовался ретроградным благочестием или династическим капризом. Гораздо более вероятно, что, возможно на уровне интуиции, новый король разделял весьма передовые взгляды молодого лотарингского юриста и памфлетиста Мартина де Моризо, который оценивал sacre как форму "национального избрания" - символ брачного союза между принцем и его народом. С этой точки зрения церемония должна была семантически сближаться с браком Венеции и моря – ежегодной церемонией, проводимой дожем и символизирующей общественное благо, а не религиозный обряд или этакое замысловатое проявление реакции. Были продемонстрированы и определенные ритуальные жесты, которые должны были засвидетельствовать именно подобное понимание королем своей коронации. Людовик устроил амнистию заключенных через формулу королевского милосердия, а также провел своеобразную церемонию наложения рук на золотушных больных в память о чудотворной целительной силе королевского прикосновения. Однако, как и во многих других случаях в будущем, Людовик допустил вмешательство сил куда менее настроенных на удовлетворение общественного мнения, чем был настроен он сам, и это привело к печальным последствиям для его репутации. В этот раз духовенство, ответственное за программу коронации, существенно изменило именно ту деталь церемонии, которая ярче всего должна была символизировать установление связи между принцем и народом. Во времена до Бурбонов была традиция, когда после первой королевской присяги народ должен был выразить свое согласие возгласом "Oui" (Да). Со времен Генриха IV этот утвердительный возглас был заменен более формальным "молчаливым согласием", но в церемонии коронации Людовика XVI формальное обращение к народу было полностью опущено. Разумеется, этот бестактный жест не остался незамеченным, особенно подпольной прессой, которая утверждала, что он вызвал большое "возмущение" среди истинных патриотов.

Таким образом, великое событие, которое было задумано как плацебо для бунтующих крестьян, закончилось тем, что порадовало очень немногих. Местные ремесленники были расстроены тем, что парижские плотники и декораторы были приглашены для работы над триумфальными арками и длинной аркадной галереей, ведущей к паперти собора. Многие ворчали из-за возведенных специально для королевы апартаментов, в которых имелись английские ватерклозеты. Крестьянские семьи региона были очень недовольны тем, что мужчин призвали на восстановление городских ворот в Суассоне, через которые должна была проехать коронационная карета, как раз в то время, когда их труд был нужен на полях. Торговцы были недовольны тем, что очень мало иностранцев приехало, чтобы тратить деньги и получать новые впечатления. И действительно, кровати в гостиницах вокруг Реймса были ошеломляюще пусты, так как даже дворяне северной и восточной Франции, которые ожидались в большом количестве, были отпугнуты грабительскими ценами, вздернутыми местными трактирщиками к церемонии.

Моро ле Жен, коронационная клятва Людовика XVI, 1775.
Моро ле Жен, коронационная клятва Людовика XVI, 1775.

Для реформаторов, таких как Тюрго, это предприятие было дорогостоящим плохо организованным развлечением и потаканием нелепым анахронизмам, вроде использования священной стеклянницы с маслом, которая якобы была божественно ниспослана королю Хлодвигу через голубя. А традиционалистам, вроде герцога де Круа, церемония казалась несколько вульгарной. Овации, обрушившиеся на короля и королеву, по его словам, были следствием новой и нежелательной моды приветствовать их на публичных театральных представлениях. Коронация превратилась в оперу. Но как опера она не была лишена определенной силы и смогла впечатлить многих присутствующих. Молодой Талейран, наблюдая, как его отец прихорашивается в своей огромной шляпе с черным пером, обратил внимание на то, как тщеславие и эмоции, соединившись, могут породить иррациональный пыл. Когда народ огромной толпой заполнил собор и зазвучал «Te Deum», он увидел, как по щекам юного короля потекли слезы радости, а молодая королева, преодолев себя, направилась к выходу.

Начав свое царствование с громких фанфар архаичного торжества, продолжил его Людовик в противоположном духе трезвой сознательности. Ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем механика, и, насколько это было возможно, он предпочитал жить в мире чисел, а не слов, реестров, а не высказываний. Он тщательно перечислял то, что было для него важно: 128 лошадей, которых он объездил, и 852 путешествия, которые он совершил между 1776 и 1789 годами. (В действительности, его жизнь была менее кочевой, чем может показаться из списка, поскольку большинство этих "voyages" состояло из королевских поездок в пределах небольшой области Франции, на которой располагались основные замки и охотничьи домики. Но Людовик добросовестно записывал каждое скучное путешествие из Версаля в Марли [шесть раз], из Версаля в Фонтенбло [шесть раз] и т.д.) Даже то развлечение, которому он предавался с величайшим энтузиазмом - охота - в его бумагах находило отражение лишь в аккуратных списках ежедневной добычи. Даже в июле 1789 года - месяце, когда рухнула его монархия, мы больше знаем о ежедневной результативности охоты Людовика, чем о его мыслях о политических событиях в Париже.

Однако, как заметил Франсуа Блюш, пристрастие Людовика XVI к охоте выходило за рамки банального развлечения. Это была единственная сцена, на которой он бесспорно блистал. Единственный театр, в котором он соответствовал роли короля-всадника - chevalier et imperator (рыцаря и императора), воина из леса. В седле он был отважен и даже грациозен - качества, которым XVIII век придавал большое значение и которых, в глазах современников, королю драматически недоставало во всех его прочих публичных делах. Но существовал и еще один мир, в котором этот физически неуклюжий человек становился своим. Это был его личный кабинет, заполненный измерительными инструментами, контурными и морскими картами, телескопами, секстантами и замками, которые король сам проектировал и мастерил. Стремление к созданию идеального замочного механизма было символом возвышенного мастерства для монарха, который неоднократно терпел неудачу в том, чтобы сделать вещи такими, какими он желал их видеть. Только здесь, в своих appartements prive (личных покоях) он, облаченный в простой сюртук, бесшумно скользил среди полированных линз, армиллярных сфер, полированной меди и моделей Солнечной системы, обретая свободу и могущество мага.

Именно в мире морского дела все таланты короля могли найти себе применение. Подобно своим отцу и деду, маленький Людовик забавлялся с игрушечными галеонами и барками в бассейне, известном как "la petite Venise" ("Маленькая Венеция") в Версале. Его воспитатель Николя-Мари Озанн ранее преподавал флотским курсантам в Бресте черчение и передал своему любознательному ученику, как свои знания, так и любовь к морю. Так Людовик стал страстным и широко осведомленным знатоком всего, что было связано с морем: конструкции кораблей, морской артиллерии, морских болезней и их лечения, такелажа и движений приливов, расчетов балласта и груза, военных маневров и языка флажных сигналов. Он даже настоял на введении и сам помог разработать новую флотскую офицерскую форму, которая уничтожила старое различие между дворянами и простолюдинами. Кругосветное путешествие Лаперуза было лично спланировано королем вместе с исследователем, и Людовик отмечал его предполагаемый ход на специальных картах вплоть до болезненного осознания того, что экспедиция потерпела крах где-то в Тихом океане близ Австралии. Без всякого внушения со стороны король понимал, что путь к восстановлению колониального могущества, утраченного его дедом в Семилетней войне, заключается в радикальном морском строительстве и развитии. Поэтому руководство делами морского флота Людовик доверял только самым одаренным и способным людям. Сначала самому Тюрго. Затем блестящему Сартину, который больше, чем кто-либо другой, сделал для превращения флота в силу сопоставимую с британцами. А после его падения де Кастри, не менее дальновидному (но, возможно, менее ответственному в финансовом отношении), чем его предшественник. Для короля, как и для его министров, будущее Французской империи было во флоте – в голубой дали им мерещилась великая Атлантическая, а возможно, и Восточная держава.

Поэтому неудивительно, что, вторым, после коронации, приятным воспоминанием Людовика о своем царствовании было посещение им новой военной гавани в Шербуре на нормандском полуострове Котантен. Угрожая южному побережью Англии, новая гавань и укрепления в Шербуре имели большое значение для французского патриотического amour-propre (самолюбия), а также для практической стратегии. В 1759 году после британского рейда порт подвергся короткой оккупации во главе с капитаном Уильямом Блаем (странная ошибка профессора. Оккупация Шербура была в 1758, а командовал британским отрядом генерал-лейтенант Томас Блай, не имеющий отношения к знаменитому капитану Уильяму Блаю). Это, а также секретный пункт мирного договора, запрещавший Франции военно-морские работы в Дюнкерке (и даже предусматривающий британскую инспекцию на месте), было горьким унижением. Будучи сторонником противостояния британцам в Америке, Верженн изгнал британских инспекторов из Дюнкерка, и это, по его словам, вызвало "большую национальную радость". Но уязвимость портов Ла-Манша продолжала играть свою роль и, в частности, привела Людовика XV к отказу от амбициозного плана вторжения в Британию в 1771 году (это, а еще, как это часто бывало и до, и после, устойчивая непогода в проливе). Новый, хорошо защищенный порт обеспечивал именно то укрытие, в котором нуждались заблокированные французские флоты, без необходимости полностью отказываться от морских экспедиций. Неспроста известие о превращении Шербура в мощную морскую базу было встречено в Вестминстере с немалой досадой и тревогой. При попутном ветре от Шербура до Портсмута было не более трех-четырех часов пути.

В начале правления Людовика XVI в 1774 году Шербур был не более чем заштатным рыбацким городком с шестью тысячами душ, которые жили в обветренном однообразии среди обломков каменных сооружений, разрушенных британским королевским флотом. Ко времени Революции же его население почти удвоилось, но что еще важнее, он стал центром сосредоточения значительного капитала, рабочей силы и прикладной инженерии. Для короля и его главного инженера де Сессара новый Шербур стал символом Франции, возрожденной через силу прикладной науки и морской энергии. Проект создания гавани был монументальным по замыслу и исполнению. В ту эпоху моды на картины и гравюры античных колоссов, этот проект, должно быть, производил впечатление одновременно антично величественного и футуристически вдохновенного. Более скромный из двух близких к королю инженеров, де Бретоньер, предлагал построить большую дамбу, за которой можно было бы создать гавань. Но более впечатляющий и невероятный план де Сессара пришелся по душе только что назначенному коменданту Шербура, кадровому офицеру по имени Шарль-Франсуа Дюмурье, не так давно участвовавшему в завоевании Корсики. Этот план также поразил кипучее воображение короля и его морского министра де Кастри.

План Де Сессара состоял в том, чтобы огромные дубовые бункеры, каждый из которых имел форму усеченного конуса и был укреплен каменным балластом, образовали своего рода барьерные цепи на маршрутах, по которым к порту подходили суда. Отделенное таким образом пространство образовывало гавань. Каждый конус имел сто сорок два фута в диаметре у основания и поднимался на шестьдесят футов от ватерлинии до плоской вершины. Для строительства одного укрепления требовалось 20 000 кубических футов древесины, а при заполнении балластом он весил 48 000 тонн. Манипулировать этими монстрами было непросто. Их приходилось буксировать от берега к якорной стоянке, наполняя балластом ровно настолько, чтобы они не опрокинулись, но и не пошли ко дну. После транспортировки на место они заполнялись оставшейся породой через тридцать отверстий по бокам корпуса. По достижении определенной глубины погружения, конусы фиксировались ровно, чтобы верх образовывал горизонтальную платформу. Первоначальный план Де Сессара предусматривал не менее девяноста одного подобного странного укрепления. Этот безумный проект был вполне в духе культуры того времени, опьяненной бесконечными горизонтами научных притязаний. После электричества Франклина — этой патриотической молнии — все казалось возможным. Люди уже поднимались на наполненных газом воздушных шарах в небо над Версалем. Иные сидели в медных ваннах, чтобы испытать терапевтическую силу животного магнетизма. В этом климате научной лихорадки подводные горные хребты де Сессара, должно быть, казались почти что скромными.

Шербурский конус буксируется в гавань, 1786 год.
Шербурский конус буксируется в гавань, 1786 год.

Первый конус был успешно установлен в июне 1784 года в присутствии морского министра де Кастри. Воодушевленный успехами проекта, Людовик послал своего младшего брата, графа д'Артуа, наблюдать за погружением восьмого конуса в мае 1786 года, и именно его эмоциональное сообщение подвигло короля совершить уникальную поездку в Шербур, чтобы лично осмотреть работы. Это была не просто поездка. С ранних лет Людовика XIV Бурбоны отказались от всякого рода "передвижений" по Франции и сделали монархию безвылазной обитательницей огромных придворных залов Версаля. Все эти годы Франция или, по крайней мере, та ее часть, которая "имела значение", шла к королю, а не наоборот. Поэтому, как позднее сухо заметил Наполеон, когда Людовик объявил о своем намерении отправиться в Нормандию, "это было грандиозное событие".

Итак, 21 июня 1786 король и королева со скромной свитой в пятьдесят шесть человек отправились из Версаля на побережье Западной Нормандии. У Людовика был специально сшитый для этого случая алый камзол, расшитый золотыми лилиями, но он, очевидно, стремился предстать перед народом заботливым покровителем, а не отстраненным государем – «bon pere du people» ("хорошим отцом для народа"), как прозвали Людовика XII. В замке д'Аркур, где он провел ночь в гостях у губернатора Нормандии, Людовик помиловал шестерых дезертиров из флота, приговоренных к смертной казни трибуналом в Кане. В самом Кане улицы были заполнены ликующими толпами, когда мэр вручал королю ключи от города под сенью триумфальных арок, украшенных цветами. Двадцать третьего июня Людовик прибыл в Шербур. Сгорая от нетерпения, король отслужил мессу в три часа утра и тут же поспешил в гавань. С пристани он был доставлен к месту установки девятого конуса на барже, в которой на веслах было двадцать гребцов в алых и белых одеждах. В это же время конус был отбуксирован на назначенное место и через два часа успешно уравновешен и стабилизирован. Как только он был на месте, король приказал погрузить конус. Люки в боку были открыты, и камни стали загружаться внутрь. Это заняло ровно двадцать восемь минут (что, разумеется, было отмечено в дневнике Людовика). Когда конус стал погружаться, натянутый трос, соединявший укрепление с одним из стабилизирующих грузов, резко дернулся и сбросил в воду троих человек. Один из них мгновенно утонул. Среди аплодисментов и салютов, приветствовавших погружение, крики утопавших никто не слышал. Но Людовик, наблюдавший за происходящим с плоской вершины соседнего конуса в подзорную трубу, видел все как на ладони. Опечаленный происшествием, король впоследствии назначил вдове погибшего пенсию.

Требовалось нечто большее, чем случайная смерть, чтобы погасить общий энтузиазм. Под несмолкающие овации придворные уселись за холодную трапезу, приготовленную для них под навесом, раскинутым на вершине одного из конусов. Никогда еще великолепие и абсурд не были так тесно связаны.

Остальная часть визита была занята осмотром флота, наблюдением за маневрами, которые только в правление Людовика XVI стали регулярной практикой французского флота, и ужином на борту корабля с многозначительным названием "Patriote". Когда король общался с офицерами и нижними чинами, его непринужденность равного очень напоминала манеру общения членов британской королевской семьи XX века, покорно вникающих во все технические детали посещаемого объекта. Но Людовика это, очевидно, не просто не тяготило – он получал искреннее удовольствие. Даже "Memoires Secrets", обычно настроенная язвительно-критически, сообщала, что в этой поездке король проявил прекрасную осведомленность обо всем, что касается флота, и, кажется, хорошо знаком, как со строительством и оборудованием, так и с маневрами кораблей. Даже терминология этого варварского морского языка явно не нова для него, и он говорит на нем, как настоящий моряк.

Король с его печально известным грубоватым чувство юмора, которое приводило в ужас двор и парижский monde (например, Людовик иногда забавлялся, внезапно включая версальские фонтаны и забрызгивая отдыхающих придворных), чувствовал себя как дома среди шербурских парусов. Когда во время ужина на "Patriote" волны гавани немилосердно швырнули корабль, и многих придворных вырвало прямо на палубу, Людовик лишь расхохотался грубым смехом. Во время одной из трудных переправ через устье Сены по пути из Онфлера в Гавр капитан встречного парома громко выругался, когда не вовремя совершил маневр. Узнав фигуру короля, он тут же рассыпался в извинениях перед Людовиком. На что тот ответил: «Вам не за что извиняться - это же ваш торговый язык. Кроме того, я и сам должен был сказать то же самое".

Для всех, кроме, пожалуй, страдающих морской болезнью придворных, этот визит имел блестящий успех. Популярные рисунки, гравюры и стандартный поток восторженных стихов возвещали о триумфе. Народ, имевший редкую возможность видеть своего короля, казался искренне любящим, и Людовик отвечал ему естественной приветливостью - качество, которое совершенно покинуло бы его в дни кризиса 1789 года. На крики "Vive le roi!" ("Да здравствует король!"), раздававшиеся на улицах Шербура, он отвечал без всякой подсказки: "Vive mon people!" ("Да здравствует мой народ!") В 1786 году это звучало так, как и должно было – мягко и естественно. В 1789 году это прозвучало бы так, как и должно было – вымученно и оборонительно.

Относительно beaux jours на Котантене важно отметить и еще кое-что. Они действительно показали монарха в самом лучшем свете – близким, обаятельным, энергичным, патриотичным, монархом для граждан, а не для подданных. Но за это великолепное впечатление приходилось дорого платить. Потому что грандиозный проект гавани Шербура в действительности был, в лучшем случае, дорогостоящей фантазией, а в худшем – разорительным фиаско. Расходы на конусы тревожно возрастали, и все более очевидным становилось, что нельзя тратить ни время, ни деньги на их постройку и установку бесконечно. С девяноста штук по изначальному проекту общее число конусов в итоге снизилось до шестидесяти четырех. Расстояние между ними соответственно увеличилось, и в результате цепи часто приходили в негодность. Конусы иногда сталкивались друг с другом при транспортировке, а море разбивало дубовые корпуса в щепки. Уцелевшие сооружения были атакованы ненасытными морскими червями терединидами, которые так изуродовали конусы, что некоторые из них стали напоминать огромные деревянные дуршлаги с камнями, вываливающимися через зияющие отверстия. Более того, стало очевидно, что конусы можно устанавливать лишь в течение двух-трех месяцев в году. Вскоре было подсчитано, что потребуется восемнадцать лет, прежде чем работа будет полностью завершена.

В 1788 году, переступив через собственные сожаления, король изменил проект в сторону уменьшения количества конусов. В следующем году проект и вовсе был отменен и заменен первоначальным более скромным проектом строительства дамбы. Между 1784 годом, когда был установлен первый конус, и декабрем 1789 года, когда проект был окончательно отменен, на его реализацию было потрачено не менее двадцати восьми миллионов ливров - феноменальная сумма. Это была во всех смыслах "Стратегическая оборонная инициатива" своего времени, обернувшаяся дорогостоящим провалом и всеобщим посмешищем. Когда в 1800 году инженеры Первого консула бросили взгляд на все еще негостеприимный Ла-Манш, их внимание не обошло стороной и Шербурскую гавань. Однако они обнаружили лишь одно сооружение, все еще покачивающееся на волнах. Это был девятый - королевский конус. Он на семь лет пережил короля-моряка, который некогда поднимал бокал красного вина за его долгую жизнь.

Гравюра на дереве с изображением королевской баржи в гавани Шербура. Фигуры на переднем плане - это "молодые люди", которые плывут рядом, чтобы выразить свою преданность и энтузиазм.
Гравюра на дереве с изображением королевской баржи в гавани Шербура. Фигуры на переднем плане - это "молодые люди", которые плывут рядом, чтобы выразить свою преданность и энтузиазм.

2. Океаны долгов.

Теплым утром одного из дней 1783 года Рене де Шатобриану довелось наблюдать в гавани Бреста удивительное зрелище. По его собственным словам, даже будучи молодым романтиком, он, тем не менее, не был готов к тому восторгу, который испытал при виде флота Людовика XVI, возвращающегося в порт.

«В тот день я направился в дальний конец порта, прямо к морю. Было жарко, я растянулся на берегу и заснул. Внезапно меня разбудил великолепный звук - я открыл глаза и почувствовал себя Августом, который увидел на сицилийском рейде триремы, одержавшие победу над Секстом Помпеем. Снова и снова звучали пушечные выстрелы, а гавань была переполнена кораблями - это великий французский флот вернулся после подписания Версальского мира (Имеется в виду Парижский мир, завершивший Американскую войну). Суда маневрировали под полными парусами, сияя и переливаясь огнем. Украшенные флагами, они гордо демонстрировали свои носы, борта и кормы. Иногда они бросали якорь прямо посреди своего курса или продолжали кружить, катаясь по волнам. Ничто никогда не давало мне более высокого представления о человеческом духе…»

Для многих современников Шатобриана успех французского оружия, как в Атлантическом, так и в Индийском океанах (где Сюффрен был величайшим героем из всех) был поистине захватывающим. В 1785 году, например, помещики Бретани (которые исторически были не в лучших отношениях с Бурбонами) проголосовали за возведение статуи Людовика XVI в ознаменование его роли в восстановлении славы французского флота. Монумент должен был быть установлен близ Брестского замка, чтобы его, подобно Колоссу Родосскому, было видно всем судам, заходящим в большую гавань.

Но удовольствие наблюдать за неудачами Британской империи и запоздалое удовлетворение чести, пострадавшей от поражений Семилетней войны, обошлось недешево. Только за 1781 год – год Битвы при Йорктауне – на ведение войны было потрачено 227 миллионов ливров, из которых 147 миллионов употребил флот. Это было почти в пять раз больше той суммы, которая выделялась на содержание флота в мирное время. И это при обширных морских начинаниях Людовика XVI. Перед флотом стояли четыре одинаково трудных задачи. Во-первых, необходимо было перебросить войска в Америку и обеспечить их снабжение. Во-вторых, флот должен был сорвать любую британскую попытку доставить подкрепления, в случае необходимости навязывая противнику крупные сражения. В-третьих, необходимо было охранять основные военно-морские объекты непосредственно на французском побережье (урок прошлой большой войны). Наконец, в-четвертых - Верженн и его ведомство надеялось приблизить завершение войны, угрожая или даже фактически осуществив морское вторжение в Британию в 1779 году. Именно из-за того, что ни одна из этих задач не была полностью выполнена, длительность войны и, соответственно, расходы на ее ведение значительно увеличились. После катастрофы в Сражении у островов Всех Святых последовала спешная кампания по сбору «патриотических взносов» на восстановление флота, и, как и в 1762 году, различные частные и государственные организации смогли залатать образовавшуюся в бюджете брешь. Например, Торговая палата Марселя выделила более миллиона ливров на постройку грозного семидесятичетырехпушечного линкора, который в благодарность был назван «Le Commerce de Marseille». Патриотический пыл городских глав и зажиточных жителей портов Юга Франции был таков, что они смогли собрать 312 414 ливров на содержание семей погибших моряков. Их примеру последовали помещики Бургундии и Бретани и даже имеющие дурную репутацию финансисты из «Генерального откупа», чей корабль без всякого смущения получил название «La Ferme» ("Откуп"). Но в 1780-е годы вести войну на патриотические пожертвования было не более возможно, чем в любую другую эпоху. Поэтому для поддержания военных обязательств государства генеральные контролеры финансов Людовика XVI были вынуждены обратиться к начисто лишенному чувства альтруизма рынку кредитования. В то время как прошлая морская война финансировалась частично за счет займов, а частично за счет введения временных прямых налогов, взимаемых со всех классов и сословий, Американская война финансировалась из заемных денег на 91%.

Наиболее реальные оценки расходов на американское предприятие составляют около 1.3 миллиардов ливров. Сюда входит как тайная поддержка повстанцев, так и открытое участие в войне, зато не входят расходы на погашение процентных долгов, возникших в результате крупных займов. Собственно, без особого преувеличения можно утверждать, что именно издержки глобального курса Верженна привели к смертельному кризису французской монархии. Вся проблема была в том, что ведение "передовой" политики в Атлантическом и Индийском океанах никак не отменяло традиционной роли Франции в поддержании баланса сил в континентальной Европе. Для поддержания этой "старой" дипломатии по-прежнему требовалась армия численностью не менее 150 000 человек. Ни одна другая европейская держава того времени не пыталась поддерживать одновременно крупную континентальную армию и трансконтинентальный флот. (Впрочем, это не означает, что им удавалось обходиться без долгосрочных затрат, подрывающих финансовую стабильность.) Эти государственные решения привели к Революции в значительно большей степени, чем все возможные неравенства в сословном обществе или очередной цикл тяжелого голода, наступивший во Франции в 1780-х годах.

Если причины Французской революции сложны, то причины падения монархии - нет. Эти два явления не тождественны, так как конец абсолютизма сам по себе не повлек за собой обновления такой силы, каковое произошло во Франции. Но конец старого режима был необходимым условием рождения нового, и произошел, в первую очередь, от кризиса финансовых потоков. Именно политизация финансового кризиса привела к созыву Генеральных штатов.

Справедливости ради надо заметить, что министры Людовика XVI были поставлены перед мучительной дилеммой. Желание правительства восстановить позиции Франции в Атлантике было вполне разумным, ведь совершенно очевидно было, что именно на сахарных плантациях Карибских островов и на потенциальных рынках англоязычных колоний в Северной Америке можно было построить финансовое благополучие страны. С этой точки зрения разумная экономическая стратегия требовала политики вмешательства на стороне американцев. Как во время войны, так и после заключения мира в 1783 году, официальная позиция представляла эту интервенцию как направленную не на аннексию колониальных владений, а скорее на обеспечение свободы торговли. И именно в этом образе — в образе защитника морской торговли — Людовик XVI фигурирует на большинстве праздничных гравюр. И нет никаких сомнений, что в краткосрочной перспективе эти цели были достигнуты, поскольку атлантическая торговля от Нанта и Бордо до Французской Вест-Индии достигла небывалого расцвета за предреволюционное десятилетие. В этом смысле военные инвестиции в создание империи окупились сторицей.

Однако финансовые последствия этой политики сделали ее успех пирровой победой. Рост дефицита бюджета настолько ослабил nerfs — мускулы государства, что к 1787 году его внешняя политика была лишена реальной свободы действий. В тот год чисто финансовые трудности помешали Франции решительно вмешаться в гражданскую войну в Голландской республике и поддержать партию «патриотов», которые были сторонниками Франции. Как это ни парадоксально, но война, которая должна была восстановить имперскую мощь Франции, закончилась тем, что скомпрометировала государство. Причем скомпрометировала столь сильно, что король и patrie стали двумя разными, а в конечном итоге и вовсе непримиримыми сущностями. Прошло совсем немного времени, прежде чем этот процесс пошел еще дальше, так что уже сам двор стал казаться чужеродным паразитом, питающимся телом "истинной Нации".

Необходимо подчеркнуть, что именно политика — финансовая, административная и военная — поставила монархию на колени. Под влиянием идеи «устаревания», подразумеваемой самим термином «ancien regime» ("старый режим"), историки привыкли прослеживать причины финансовых затруднений Франции в структуре ее общественных институтов, а не в конкретных решениях, принятых ее правительством. Интересно, что до 1790-го года термин «ancien regime» никто не употреблял, а Мирабо, использовавший его в письме к королю, имел в виду «прежний», а не «устаревший». Сильный акцент, как на институциональной, так и на социальной истории в ущерб истории политической усилил впечатление о правительстве Людовика XVI, как об администрации, безнадежно запертой внутри негибкой системы, которая была обречена рано или поздно рухнуть под гнетом собственных противоречий.

Как мы увидим, подобный взгляд не является верным. То, что с точки зрения Революции казалось абсолютно негибким, на самом деле было открыто для разных способов вывода Франции из финансового кризиса. Проблема заключалась скорее в политических трудностях, связанных с поддержанием усилий по выходу из кризиса на протяжении времени достаточного для того, чтобы они могли увенчаться успехом. А также в неоднократных «шатаниях» короля от одного политического компромисса к другому, что лишало антикризисные усилия четкого направления. Во всяком случае, по меткой оценке де Токвиля, не отвращение к реформам, а одержимость ими затруднила управление финансами, а в итоге и вовсе сделала его невозможным. Однако де Токвиль ошибся, предположив, что французские институты сами по себе не были способны решить финансовые проблемы режима. С его точки зрения, речь шла не о краткосрочных проблемах, но только о глубоко укоренившихся структурных изъянах, которые не могли быть изменены «даже Революцией». Де Токвиль полагал, что эти изъяны обречены повторяться во французской истории, проявляясь в проблемах чрезмерной централизации и тяжелом гнете бюрократического деспотизма.

Насколько серьезными были финансовые проблемы Франции после Американской войны? Верно, что она накопила внушительный долг, однако давление этого долга было не тяжелее, чем давление долгов, наделанных в прочих войнах, считавшихся чрезвычайно важными для сохранения Францией положения великой державы. Тем, кто спешит осуждать правительство Людовика XVI за его безумную расточительность, стоило бы задуматься над тем, что ни одно государство с имперскими амбициями никогда не считалось с соображениями сбалансированного бюджета в вопросах, связанных с непреходящими военными интересами. И подобно апологетам усиления военного потенциала в Америке и Советском Союзе в XX веке, сторонники развития подобного "необходимого" потенциала во Франции XVIII века указывали на огромные демографические и экономические резервы страны и на процветающую экономику, способную выдержать бремя военных расходов. Даже само процветание экономики, по их мнению, зависело от военных расходов, в частности, от поддержания военно-морских баз, таких как Брест и Тулон, а также от роста производственного сектора, завязанного на военной сфере.

Кроме того, после каждой войны XVIII века наступал период болезненной, но необходимой коррекции, которая позволяла вновь привести финансы королевства в хорошо управляемый порядок. Несчастливое окончание войн Людовика XIV, к примеру, сопровождалось призраком скорого банкротства, фактическим коллапсом французской армии на поле боя, налоговыми бунтами и массовым голодом одновременно. К 1714 году государственный долг составлял около 2,6 миллиарда ливров в сумме, или 113 ливров на душу населения при численности этого самого населения в двадцать три миллиона человек. А 113 ливров, это примерно две трети тогдашнего годового дохода мастера – плотника или портного. В этой ситуации была предпринята попытка поучиться у "победоносной" англо-голландской стороны, импортировав их банковские принципы во французские государственные финансы. Предприимчивому шотландцу Джону Лоу была предоставлена возможность управлять и в конечном итоге ликвидировать французский долг в обмен на эксклюзивные права в свежесозданном Банке Франции. К несчастью, Лоу использовал банковский капитал для спекуляций с сомнительными американскими земельными компаниями, а когда надутый пузырь лопнул, то же самое сделал и принцип подчинения национального дефицита банковскому контролю. На самом деле спекуляции Лоу были не более возмутительными и предосудительными, чем аналогичные азартные игры «Компании Южных морей» в Британии. Но принцип государственного банка там пережил «схлопывание пузыря» лучше, потому что финансовые учреждения в Британии находились под строгим парламентским контролем. Во Франции не было подобного контрольного органа, который мог бы действовать как надежный сторожевой пес и таким образом успокаивать будущих вкладчиков и кредиторов правительства. Мишель Морино метко заметил, что разница между британским и французским долгами заключалась еще и в том, что французский дефицит воспринимался широкой общественностью, как «королевский», в то время как британский считался «национальным».

Кроме банковской кредитной системы, у французского правительства были и другие финансовые механизмы, направленные на поддержание долга на приемлемом уровне. Генеральные контролеры финансов периода Регентства после смерти Людовика XIV предавались радикальному списанию долгов и столь же радикальному вмешательству в графики их погашения. Это было, конечно, своего рода банкротство в рассрочку, но, как это ни удивительно, эта практика не нанесла серьезного ущерба будущему кредиту французской короны. Пока внутри страны и за ее пределами существовал свободный капитал, ищущий доходность, которая была бы, пусть и незначительно, но выше других видов инвестиций во французскую экономику, государство не испытывало недостатка в кредиторах. Уже к 1726 году французский бюджет был более или менее сбалансирован, а благодаря инфляции, снизившей реальную стоимость долга, национальные финансы даже пережили Войну за польское наследство в 1730-х годах без чрезмерных новых обременений.

Совсем иначе обстояло дело с двумя последующими крупными войнами: Войной за австрийское наследство с 1740 по 1748 год и с еще более масштабной Семилетней войной с 1756 по 1763 год. Первый конфликт, протекавший в основном на суше, обошелся примерно в 1 миллиард ливров, а второй, имевший и морскую, и сухопутную составляющую - в 1,8 миллиарда. К 1753 году основная часть долга взлетела до 1,2 миллиарда, а ежегодные проценты - до 85 миллионов ливров, что составляло уже 20% всех текущих доходов. Тем не менее, генеральный контролер финансов Машо д'Арнувиль предположил, что дефицит может быть восполнен в течение пятидесяти-шестидесяти лет, если не допустить участия в новых войнах. Разумеется, это было сродни предположению, что Франция вообще не будет существовать, а вернее, что не будет существовать Британия. После следующей войны, в 1764 году, дефицит достиг уже 2,324 миллиарда ливров, причем, только обслуживание долга занимало около 60% бюджета – в три раза больше, чем в 1750-х. За тринадцать лет долг вырос на 1 миллиард ливров.

Пускай для бухгалтеров эта картина и выглядит мрачно (хотя и знакомо), долги сами по себе не поставили Францию на путь революции. Середина XVIII века была периодом серьезного расширения, как количественного, так и качественного, масштабов войн и их изощренности. И тяжелые потери в этих войнах понесли все основные воюющие державы. Пруссия Гогенцоллернов, которую принято считать примером успешного бюрократического милитаризма, в конце Семилетней войны находилась в отчаянном положении и держалась на плаву только благодаря британским субсидиям. Панацеей для Пруссии стало фактическое копирование французской налоговой системы – «regie», что практически смогло вернуть ей некоторую бюджетную устойчивость. Даже нейтралы не избежали кризиса, например, Голландская республика, которая сама была занята финансированием всех и каждого, впала в серьезную депрессию в 1763-64 годах. А Британия, считавшаяся важным примером финансовой стабильности, в действительности влезла в долги в точно таких же масштабах и размерах, как и ее заклятый враг, и та же картина повторилась в Американскую войну. Более того, сейчас известно, что в Британии налоговое бремя на душу населения было в три раза тяжелее, чем во Франции, а уровень британских казенных расходов на обслуживание государственного долга к 1782 году достиг 70%, что также было значительно выше, чем во Франции.

Таким образом, нет оснований считать, что несомненное тяжелое финансовое опустошение и серьезный уровень дефицита, вызванные Американской войной, неизбежно вели государство к катастрофе. Проблема была именно во внутреннем восприятии финансовых проблем, а не в их объективной реальности. Откровенная паника, которой были охвачены сменявшие друг друга французские правительства, толкала их от одного поспешного, продиктованного тревогой решения к другому. Таким образом, определяющими элементами экономического кризиса во Франции были политические и психологические, а не структурные или даже финансовые факторы. Во время каждого кризиса, например, после дорогостоящих войн середины века велись серьезные общественные дебаты об управлении долгами и предпочтительности введения новых налогов в сравнении с поиском различных механизмов кредитования. Судя по всему, это привело к небольшим техническим корректировкам финансового поведения, которые, согласно Джеймсу Райли, тщательно исследовавшему эту тему, сыграли несоразмерную себе разрушительную роль. Одной из таких корректировок стала деятельная озабоченность по поводу графика погашения долга. Стремление схватить самый неуловимый из всех блуждающих огоньков - возможность закрыть основной долг - привело французское правительство к идее перенести размещение займов с так называемых "бессрочных аннуитетов" (которые могли быть продолжены за пределами срока одной жизни) на "пожизненные аннуитеты", заканчивающиеся со смертью держателя. Хотя для администраторов, стремившихся к скорейшему погашению долга, это могло показаться хорошей идеей, на практике это означало, что теперь корона платила 10% живым кредиторам, а не 5% по бессрочным кредитам. В перспективе это безмерно увеличивало реальное бремя ежегодного обслуживания долга.

Также важно отметить следующее обстоятельство - и после Войны за австрийское наследство, и после Семилетней войны генеральные контролеры финансов пытались сделать постоянными временные прямые налоги военного времени. И в обоих случаях они столкнулись с мощным и четко выраженным политическим сопротивлением. Сопротивление это проявлялось в громогласном общественном возмущении покушением на французские «свободы», а причина его была, как ни парадоксально, в том, что эти налоги взимались со всех слоев населения, независимо от сословного положения. Сегодня может показаться странным, что французская "общественность" (а такое понятие, как "общественное мнение" уже вполне существовало) не видела в этой открытой политической оппозиции эгоистического стремления привилегированных сословий защитить свои налоговые льготы. Но в 1750-х и 1760-х годах, когда начались нападки на "министерский деспотизм", эта самая "общественность" по большей части состояла как раз из тех, кто, либо уже находился в привилегированном положении, либо имел заметные шансы в это положение попасть. В этих условиях "привилегия" мгновенно стала синонимом "свободы". "Современный" подход, при котором корона могла бы напрямую обратиться к широкой общественной поддержке налоговой реформы, просто переступив через головы привилегированных сословий, в то время был немыслим. Даже в 1789 году король делал это с крайней неохотой, а за двадцать лет до того об этом и вовсе не могло быть речи. Например, в 1759 году генеральный контролер финансов Силуэт предложил ввести налог на предметы роскоши, такие как золотая и серебряная посуда, драгоценности и экипажи, а также на безбрачие - вскоре Силуэт был изгнан из своего министерского кресла под хор проклятий. В последние годы своего царствования Людовик XV, демонстрируя совершенно несвойственную ему прежде решимость, был готов «проталкивать» непопулярные финансовые меры по королевскому праву «lit de justice» (прямой перевод: "Ложе справедливости". В данном случае имеется в виду внесение королевских постановлений в реестр Парижского парламента, что делало их законными актами, не подлежащими обсуждению). Но его внук был более чувствителен к своей популярности, и поэтому министры Людовика XVI старались избегать всего, что могло привести к нарушению оптимистичной политической формулы, провозглашенной Тюрго в 1775 году – "Никаких банкротств, никаких налогов, никаких займов". Поэтому и женевец Жак Неккер, глава финансового ведомства после Тюрго, решил финансировать Американскую войну преимущественно за счет займов, а не налогов. Соответственно, единственная реальная разница между британскими и французскими финансовыми затруднениями после этой войны заключалась в том, что Уильям Питт мог увеличить доходы казны через введение новых налогов, не угрожая стране серьезным политическим кризисом, а у его французских коллег такой возможности не было.

В течение долгого времени среди историков преобладала точка зрения, что действия (или бездействие) министров французской короны в отношении государственного долга имели второстепенное значение. Ведь истинной проблемой была сама природа монархии старого режима. Как могло правительство, скованное привилегиями и укомплектованное людьми, купившими или унаследовавшими свои должности, претендовать на хоть какую-то бюрократическую эффективность? Даже при самой доброй воле в мире и при наличии способных государственных служащих (а ни на то, ни на другое нельзя было рассчитывать) французское правительство представляло собой интеллектуальный вакуум, царящий над социальным хаосом. Добавьте к этому чудовищный финансовый кризис, и станет очевидно, что странно не падение старого режима, а то, что он просуществовал так долго.

Но справедлива ли эта точка зрения? Она предполагает, во-первых, что для адекватной работы государство XVIII века должно было приблизиться к какой-то ранней версии правительства "разночинцев". В такой системе выполнение государственных функций было бы доверено наемным чиновникам, формирующим бюрократический аппарат. Эти чиновники занимают свои должности по заслугам, отделены от частных интересов в своей юрисдикции и подотчетны некоему суверенному органу, который тоже, разумеется, не подвержен борьбе частных интересов. Следует заметить, что очертания такого бюрократического аппарата уже были сформулированы в XVIII веке в "камеральных науках" и что первые профессора «Kameral und polizeiwissenschaft» («науки о правительстве и финансах») уже занимали специально созданные кафедры в некоторых университетах немецкоязычного мира. Но достаточно одного взгляда на действительность власти XVIII века по всей Европе, чтобы понять, что эти принципы были наиболее уважаемы там, где их больше всего нарушали. Знаменитая прусская бюрократия, например, была пронизана коррупцией и формировалась почти одними дворянами, которые толпами оседали в чиновничьих кабинетах. В этом государстве местные чиновники назначались не для ограничения местных землевладельцев, а для включения в их среду. По сравнению с ними французские intendants были образцом честности и беспристрастности. Даже в Британии правительство Ганноверской династии славилось синекурами, созданными круговой порукой политических связей. Я не хочу сказать, что бюрократическая эффективность вообще не была возможна в рамках такой системы, но Франция не выделялась в худшую сторону в этом смысле.

Часто говорится, что именно в лесах бесчисленных сословных привилегий, которые так пышно росли во Франции, правительство потеряло ясную цель и окончательно сбилось с пути. Привилегии же, в конце концов, заключались в освобождении от налогов. А освобождение дворянства и духовенства от прямых налогов самым очевидным образом лишало королевскую казну отчаянно необходимых средств. Однако мнение о том, что привилегированные сословия были en bloc (целиком) и полностью исключены из доходной базы государства, является заблуждением. Дворяне облагались capitation (поголовным) налогом и несколькими прямыми имущественными налогами, такими как vingtieme (можно перевести как "двадцатина"), взимаемым в размере 5% от их собственности. В некоторых случаях они даже облагались taille (в данном случае можно перевести как "часть") - главным прямым налогом старого режима. В некоторых областях taille взимался с собственников, а в некоторых с самой собственности. Так что, если, например, молодой дворянин вступал во владение недвижимостью, полученной в качестве приданого за девушку из буржуазной семьи, он и его наследники облагались taille за эту недвижимость. А поскольку во Франции все большее распространение получала весьма расплывчатая система наследования собственности и обмена ею между различными сословиями, то, соответственно, росло и число дворян, имеющих право платить taille.

Налоговой иммунитет, как особенность сословных привилегий, подвергся разложению до такой степени, что задолго до революции ведущие аристократические писатели с готовностью заговаривали о его полной отмене. Но отсюда важно понимать, что даже полная отмена налоговых льгот для высших сословий вряд ли оказала бы большое влияние на темпы пополнения казны и сокращения дефицита. Кроме того, принцип налоговых льгот для верхушки общества в его средней и нижней части получал свою интерпретацию и превращался в поиск механизмов уклонения от налогов. Жалобные петиции, составленные до революции, красноречиво свидетельствуют, что многие во Франции воспринимали свои отношения с государством, как своего рода фискальную игру с нулевой суммой. Для обнищавшего крестьянина эта игра выглядела следующим образом – он брал свои скудные пожитки (кровать, несколько кастрюль и полуголодную козу) и перевозил в другую деревню, избегая, таким образом, их оценки. Потому что в его деревне (а чаще в его приходе) taille взимался с собственности. Такая тактика отчаяния вряд ли способствовала созданию "фермерского капитала", о котором фантазировали экономические теоретики того времени. Буржуа для победы в этой игре требовалось накопить сумму достаточную для покупки одной из многих тысяч муниципальных должностей в организациях, участие в которых освобождало от уплаты налогов. Так что в каждом крупном городе (особенно, разумеется, в Париже) были сотни старост Гильдии торговцев устрицами, измерителей качества сыра и творога и инспекторов говяжьих рубцов, которые гордились своим маленьким «саном» и пользовались полагающимися за него льготами.

Связанная с привилегиями, но не синонимичная им, практика продажи должностей была, возможно, даже большей чумой, чем фискальные недоимки, и, безусловно, была большим препятствием для остановки фатального кровотечения монархии. Во Франции эта практика была укоренена глубже и шире, чем в любой другой крупной державе Европы. Купля-продажа должностей началась еще в Средневековье, но в 1604 году Генрих IV узаконил ее для увеличения доходов короны. На практике это выглядело так: покупатель предоставлял правительству капитальную сумму (покупную цену), а взамен получал денежное содержание и дополнительное gages (жалование) непосредственно от своего ведомства. Кроме того, он приобретал определенный социальный статус (включавший освобождение от налогов), и именно нематериальные аспекты практики продажи должностей заставили французов так решительно сопротивляться ее упразднению.

При Людовике XVI несколько министров предприняли энергичные усилия, чтобы уменьшить зависимость короны от такого рода доходов, но после падения Неккера это казалось попросту нецелесообразным в самый разгар финансового кризиса. Фактическая ставка, выплачиваемая монархией держателям старых должностей или покупателям новых, составляла, в конце концов, от 1% до 3% от внесенной платы — гораздо меньше, чем по любым другим видам займов. По словам Дэвида Д. Бина, от Американской войны до Французской революции государство заработало на продаже должностей около 45 миллионов ливров. Не очень большая сумма, размазанная на большом промежутке времени, но красноречиво указывающая на еще одно препятствие для радикальных реформ. Получается, что в то время как долгосрочной задачей правительства являлось расширение контроля над своими финансами и властными функциями, краткосрочные потребности лишь затрудняли, а не облегчали выполнение этой задачи.

Проблема заключалась еще и в восприятии сложившегося положения обществом. Именно из-за того, что привилегии перестали быть синонимом рождения в «правильном» сословии и были теперь так широко доступны, круг тех, кто мог лишиться своего высокого статуса или богатства постоянно увеличивался. Даже среди писателей-реформаторов, которые открыто возмущались любым другим видом злоупотреблений и реакции, было мало энтузиазма по поводу создания какого-то нетрадиционного, бюрократического государства. Вольтер и д'Аламбер, например, в свое время отчаянно стремились получить должность подобную должности secretaire du roi (чин королевского секретаря. Не путать с личным секретарем короля) в качестве первого шага к великим делам. Министры Людовика XVI были прекрасно осведомлены об этой проблеме и пребывали в нерешительности относительно какой бы то ни было большой реформы. Только Неккер, известный своей невосприимчивостью к пустякам, был готов взять на себя укрощение строптивых чиновников. И даже тогда его усилия по «зачистке» самых вопиюще ничтожных должностей коснулись в основном двора. Кроме того, до тех пор, пока должности рассматривались как еще один вид частной собственности, никто не мог себе представить их отчуждение без адекватной компенсации. Подсчитано, что накануне революции во Франции насчитывалось около пятидесяти одной тысячи таких проданных должностей, что составляло капитал от 600 до 700 миллионов ливров. Их одномоментный выкуп обошелся бы государству примерно в один общий годовой доход. Это было бы равносильно полному закрытию Франции на год, пока бремя государственного администрирования не будет, так сказать, переложено на само государство.

Идея восприятия государственной службы как формы частной собственности поражает современные чувства тем, что такое восприятие по определению несовместимо с общественными интересами. Действительно - самой хронически "ancien" чертой ancien rigime, по-видимому, являлось то, что он был неспособен адекватно различать общественную и частную сферы в таких жизненно важных вопросах, как его собственные финансы. Но даже здесь нужен некоторый контекст, чтобы оценивать недостатки французской монархии по ее собственным стандартам, а не по стандартам современной нам теории администрирования. Все серьезные европейские государства в тот период (и в течение уже многих лет) получали свои доходы из трех основных источников: из прямых налогов, обычно (как во Франции) собираемых государственными чиновниками; посредством займов от групп, организаций и частных лиц, все из которых, безусловно, согласовывали интересы государства со своими частными интересами; и, наконец, из косвенных налогов, которые иногда собирались государственными чиновниками, а иногда сдавались в аренду частным лицам, отдававшим государству некоторую сумму от своих сборов в обмен на право проводить эти сборы самостоятельно. Разница между тем, что они собрали, и тем, что они передали, обеспечивала как их прибыль, так и оперативные расходы. Наполеоновское государство, которое иногда воспринимается как par excellence (в высшей степени) бюрократическое государство, на самом деле использовало те же самые три источника доходов в той же мере, что и старый режим. Более того, поддерживать свои финансы в порядке ему удавалось только благодаря самым грубым формам военной оккупации, подвергая разграблению страны «освобожденные» французской армией.

Итак, насколько серьезную роль в финансовых делах монархии в XVIII веке играло это причудливое сочетание частного бизнеса и государственной бюрократии в административном управлении? Долгое время считалось, что именно этот конфликт частных и государственных интересов задержал, например, появление систематической сметы государственного бюджета до тех пор, пока Неккер не попытался предоставить публике свой вариант подобной сметы в 1781 году. Но, как показал Мишель Морино в своем превосходном исследовании этого вопроса - хотя и не было никаких публичных отчетов, сами механизмы распределения расходов между министерствами, а также механизмы аудита, которые позволяли генеральным контролерам финансов прослеживать, насколько выделенные деньги действительно дошли до своих адресатов, безусловно существовали. Точно так же долгое время считался бесспорным вывод о том, что если бы монархия имела смелость взять непосредственно на себя дело администрирования и сбора косвенных налогов, она спасла бы огромные прибыли, осевшие в руках коммерческих "посредников", которые взимали налоги от имени государства. Однако сама процедура этого «перехвата» прибылей была обременена такими дополнительными административными издержками, что они вполне могли нивелировать все выгоды. И это не говоря уже о той одиозности, которая неизбежно сопровождала сбор косвенных налогов, и репутационный ущерб от которой при существовавшем положении дел несли частники, а не государство. Было подсчитано, что "накладные расходы" французских налоговых сборов составляли 13% от общего объема. Для сравнения - в Великобритании, где государственные бюрократы взимали и таможенные, и акцизные сборы аналогичный показатель был равен 10%. Если эта разница действительно была всем, что стояло на кону, то неудивительно, что генеральные контролеры финансов не желали нарушать привычный режим работы своего ведомства ради теоретического шанса на суверенитет государственных финансов от общественного бизнеса.

Именно политика старого режима, а не его административная структура привела его к банкротству и политической катастрофе. По сравнению с последствиями больших решений внешней политики, сословные привилегии, продажа должностей и косвенное управление налоговыми сборами играли значительно меньшую роль. В основе финансовых проблем Франции лежали высокие военные расходы в сочетании с политическим сопротивлением новым налогам и растущей готовностью правительства брать на себя высокие процентные обязательства по внутренним и по иностранным кредитам. Без сомнения, французское правительство 1780-х годов поступило опрометчиво, создав себе столько проблем. Но для того, чтобы списывать этих людей со счетов как безнадежно тупых, американцам в 1980-е годы требуется проявлять феноменальную крепость заднего ума.

3. Денежный откуп и соляные войны

Пускай Старый режим был более эффективен в обеспечении себя доходами и даже в управлении ими, чем это обычно признается. Но для крестьянина, вынужденного скрываться от приходского сборщика податей, это едва ли имело значение. Есть одна черта традиционного образа монархии, которая все еще остается совершенно нераскрытой даже современными исследованиями. Это выраженная ненависть почти всех слоев общества (но наиболее яростная в нижних слоях) к фискальной системе государства и seigneur (здесь классический смысл слова "сеньор", т. е. помещик). Как свидетельствовали жалобы (cahiers de doleances (жалобные книги)), сопровождавшие выборы в Генеральные штаты, те, кто собирал налоги от имени короля, воспринимались как настоящие враги народа. На бытовом уровне это проклятие падало на голову несчастного человека, который был обременен работой сборщика taille в своем приходе. Если он не мог предоставить сумму, которую по оценке интендантского бюро должен был собрать со «своего» района, его собственное имущество могло быть подвергнуто конфискации, а в некоторых случаях он и вовсе мог лишиться свободы. Однако если он выполнял свою работу слишком хорошо, никто не мог гарантировать его защиту, например, от ночной расправы, совершенной кем-нибудь из односельчан.

Фронтиспис работы Дариграна «L'Anti-Financier».
Фронтиспис работы Дариграна «L'Anti-Financier».

В верхних слоях общества эта враждебность тоже имелась и была направлена на финансистов-плутократов, на gens de finance (людей финансов). На фронтисписе полемической работы Дариграна "L'Anti-Financier", опубликованной в 1763 году, Франция была изображена на коленях перед Людовиком XV в преждевременной благодарности за введение единого имущественного налога и за то, что король сделал существование налоговых подрядчиков лишенным смысла. Правосудие с поднятым мечом обязывает financier (строго говоря, просто "богач", но для понимания отрицательной коннотации, которую приобрело это слово, его можно перевести, как "олигарх") извергнуть свои нечестно нажитые богатства к ногам бедного труженика. В этом же трактате financiers характеризовались как "кровопийцы (sang-sues), кормящиеся за счет народа." Сатирик Лесаж в одной из своих пьес вывел гротескного персонажа Туркаре: худородного, грубого, алчного и мстительного. Мелкого барона из мира денег, чью низость можно было вынести лишь благодаря его комичной вульгарности. Многие идеи того, что можно было бы назвать романтическим патриотизмом, родились из враждебности к financiers: город пожирающий сущность невинной деревни; роскошь, которая поддерживает себя через закрепление нищеты; союз коррупции и злоупотреблений, направленный против сельской простоты. И именно маску «патриотического гражданина» примеряли на себя авторы вроде Дариграна, когда нападали на gens de finance, обвиняя их в эгоизме и предвосхищая тем самым лозунги революционных якобинцев, клеймивших капиталистов «riches egoists» ("богатые эгоисты").

Однако в то время как любой из видных кредиторов короны подвергался такому обращению, самые грубые оскорбления были запасены все же для «Генерального откупа». Именно эта организация лежала в основе налоговой системы и была ответственна примерно за одну треть всех доходов Франции. Каждые шесть лет корона заключала с этим синдикатом откупщиков договор аренды (bail), по которому они соглашались вносить в казну некоторую сумму в обмен на право «обрабатывать» определенные косвенные налоги. Главным образом это были пошлины на определенные товары. Наиболее известными и широко распространенными были налоги на соль и табак (gabelle (от лат. gabulum - "налог"), tabac). Также на откуп были отданы пошлины с таких товаров, как кожа, железные изделия и мыло, известных под общим названием «aides» (что то вроде "вспомогательных средств"). Другие косвенные налоги имели форму таможенных пошлин (octrois), наиболее значительные из которых были наложены на вино, перемещаемое между таможенными зонами или ввозимое в города.

Откупщики вызывали всеобщую ненависть не потому, что они были наиболее архаичным элементом в фискальной машине государства, а потому, что они слишком преуспевали от этого. Именно в откупных сборах разница между тем, что платили люди, и тем, что поступало в королевскую казну, была, по общему мнению, самой вопиющей. Тот факт, что их прибыль, то есть, та самая разница между тем, что они собирали, и тем, что они платили короне, оставалась коммерческой тайной, также никак не помогал смягчить стереотип о банде хищных разбойников с королевскими лицензиями. Если и существовал единый символ черствого равнодушия старого режима к основным нуждам народа, то этим символом определенно был «Генеральный откуп», как в общем смысле, так и в своих индивидуальных проявлениях.

Неудивительно, что Революция обратила на откупщиков особое внимание. В 1782 году популярный писатель и журналист Луи-Себастьен Мерсье писал, что он никогда не мог пройти мимо Отель-де-Ферме на улице Гренель-Сент-Оноре без желания "сбросить эту огромную и адскую махину, которая хватает каждого гражданина за горло и выкачивает из него кровь". Одним из первых актов всеобщего восстания в Париже в июле 1789 года было разрушение стены откупной customs (таможни), возведенной для борьбы с контрабандистами. Самим откупщикам придется еще туже, чем их собственности. Кто-то пустит слух, что эти «экономические вампиры» спрятали где-то от трехсот до четырехсот миллионов ливров своей добычи. "Трепещите, вы, негодяи, сосущие кровь бедных и несчастных" - предупреждал Марат, а в ноябре 1793 года Леонар Бурдон потребовал, чтобы "эти кровопийцы у народа" (теперь это был уже стойкий синоним откупщиков) либо дали отчет о своем воровстве и вернули Нации то, что они украли, либо "были преданы лезвию закона". В мае 1794 года, во время одной из самых грандиозных массовых казней, группа откупщиков, включая великого химика Лавуазье, была гильотинирована.

Однако члены «Генерального откупа» были не просто вымогателями у народа и спекулянтами государственными долгами. «Генеральный откуп» был настоящим государством в государстве. Оставаясь финансовой корпорацией, он являлся еще и мощной административной системой с общим числом сотрудников не менее, чем в тридцать тысяч человек. Таким образом, «Генеральный откуп» был крупнейшим работодателем Франции после королевских армии и флота. Чуть более двух третей персонала этой организации составляли военизированные формирования с собственной формой и вооружением, которое составляло не только обычное оружие, но и официальное право доступа, осмотра и изъятия любой собственности или недвижимости, показавшейся им подозрительной. С целью эффективного сбора налогов «Генеральный откуп» разделил территорию Франции на отдельные районы и юрисдикции (la grande gabelle, pays de quart bouillon и т. д. ("район высокой габели", "район четверти рассола" и т. д.)) с разной налоговой ставкой для каждого из товаров, сборы с которых были отданы на откуп. Члены организации были не просто сборщиками налогов и акцизов. По ключевым товарам, с которыми работали откупщики - особенно по соли и табаку - они были также поставщиками, производителями, переработчиками, владельцами складов, оптовиками, спекулянтами и монополистами розничной торговли.

Чтобы понять, какую роль «Генеральный откуп» играл в повседневной жизни каждого французского домохозяйства, достаточно проследить извилистый путь мешка с солью от болот Бретани до кухни. На каждом этапе за ним следили, проверяли, регистрировали, охраняли, перепроверяли, перерегистрировали и - самое главное - облагали акцизом, прежде чем он попадал в руки конечного потребителя. С самого начала своего пути и до самого его конца товар находился в плену права откупщиков, осуществлявших железное регулирование. Их контроль над ценообразованием был контролем над всем. В 1760 году, например, поставщики соли с болот к западу от Нанта были обязаны продавать свою продукцию откупщикам по фиксированным ценам, установленным после одностороннего торга. С мест добычи соль отправлялась на склады, размещенные в устьях рек, где упаковывалась в зарегистрированные мешки, которые затем опечатывали. Каждый из этих складов снабжал другие склады, расположенные в глубине страны, куда мешки с солью доставлялись на баржах. Эти склады «второй очереди» располагались в пределах речного судоходства. Отсюда мешки с солью отправлялась в склады «третьей очереди» на повозках, которые тщательно проверялись на каждой стоянке. Наконец товар добирался до главных greniers a sel (соляных хранилищ) - центральных складов, арендуемых откупщиками. Это были крупные предприятия, на которых работало значительное число клерков и охранников. Во главе каждого такого склада стоял начальник, отвечавший за продажу соли конечному потребителю, разумеется, с соответствующей налоговой наценкой. Каждая единица проданного товара должна была сопровождаться накладной и квитанцией, составленными в двух экземплярах. Для тех, кто жил слишком далеко от grenier, существовали небольшие местные концессии, имевшие лицензию на торговлю в конкретной местности. Причем они продавали соль по несколько более высокой цене, чем установленная по официальному тарифу откупщиков.

Даже если бы откупщики не имели права фиксировать цену на соль, сама бюрократическая тяжесть ее легального распространения дала бы чрезвычайную накрутку цены. При всем при этом даже те немногие домохозяйства, которые могли обойтись без этого товара первой необходимости, были лишены возможности отказаться от уплаты налогов на него. Согласно закону, налог взимался с минимальной годовой суммы, которую домохозяйство могло потратить на покупку соли, независимо от того, тратило ли оно ее в реальности. Эта сумма определялась по итогам индивидуального аудита. В плену этой удивительной системы контроля и налогообложения у зажатого в тисках потребителя был один выход, хотя и нелегальный: контрабанда. И здесь сама концепция неравного налогообложения в разных районах, используемая откупщиками, обратилась против них. Поскольку за пределами pays de grande gabelle соль можно было купить почти в десять раз дешевле той цены, которая была установлена для этих районов откупщиками, вдоль разбросанных и многочисленных таможенных границ процветала контрабанда. В еще большей степени это относилось к табачным акцизным режимам, действовавшим вблизи испанской границы на западе и савойской границы на востоке. Но контрабанда соли вызвала грандиозную тотальную войну между армией «Генерального откупа» и бандами контрабандистов, особенно сосредоточенными и многочисленными на западе. В попытке укротить контрабандистов государство ввело драконовские наказания: порку, клеймение, галеры или (в случае нападения на охранников) смерть через колесование. И все же сотни, а возможно даже тысячи людей - мужчин, женщин и детей (да даже дрессированных собак) - участвовали в опасной, но прибыльной нелегальной торговле по всей Западной Франции. Неккер, имевший дурную привычку округлять, подсчитал, что в контрабанде соли было замешано до 60 000 человек. Это, конечно, было преувеличением, но между 1780 и 1783 годами в одном только регионе Анже на границе с Бретанью за контрабанду были осуждены 2342 мужчин, 896 женщин и 201 ребенок. А ведь на каждый обвинительный приговор приходилось в среднем по пять арестов при недостаточности улик.

К. Н. Леду. Архитектурный проект ворот в парижской Стене генеральных откупщиков.
К. Н. Леду. Архитектурный проект ворот в парижской Стене генеральных откупщиков.

При этом откупщики проявляли значительную заботу о своих сотрудниках. Несмотря на то, что зарплата охранников и клерков оставляла желать лучшего, их работа была довольно надежной и открывала доступ к невероятным дополнительным льготам. В 1768 году «Генеральный откуп» создал, по-видимому, первый накопительный пенсионный фонд в мире. База фонда формировалась из отчислений с заработной платы, к которым организация добавила собственную крупную сумму. (К 1774 году этот пенсионный фонд составлял уже около 260 000 ливров). После двадцати лет службы охранник мог выйти в отставку с пожизненной пенсией, размер которой зависел от его звания и стажа.

«Генеральный откуп» представлял собой уменьшенную копию старорежимного государства со всеми его достоинствами и недостатками. На локальном уровне он представлял собой удивительную смесь корпоративного патернализма и беспредельной коммерциализации, рыночного регулирования и свободного предпринимательства, эффективного управления и громоздкой бюрократии, развитых процедур и бессистемной военной жестокости. Но в эпицентре своей деятельности, в Париже, «Генеральный откуп» показывал миру совсем другое лицо: лощеное, вежливое, технократическое и, прежде всего, безмерно богатое. Сколько бы публичной брани не сыпалось на них с театральных сцен и страниц памфлетов, откупщики знали, что все смотрят на них с завистью. Их дома были самыми роскошными. Следуя смелой моде, они заполняли свои салоны потрясающей голландской «кабинетной живописью», французскими жанровыми работами и натюрмортами. Дочери откупщиков, бывшие самым желанным призом, часто выходили замуж за сливки старой знати, особенно за дворян, самые красноречивые из которых нападали на «Генеральный откуп», даже когда подсчитывали размер приданого своих будущих невест.

Откупщики были далеки от того образа, который им приписывали. Карикатурный персонаж финансиста Туркаре, этот неуклюжий выскочка-филистимлянин, вечно хрустящий пальцами, в действительности мало соответствовал тем, кого пытался изобразить. Философ Гельвеций объединял в себе тягу к смелым интеллектуальным изысканиям с тягой к прагматичным финансовым изысканиям, и это не казалось чем-то странным. После его смерти в 1771 году его вдова, графиня де Линьивиль д'Отрикур, получила в наследство огромное состояние. Она управляла самым блестящим салоном в Париже и держала целую стаю ангорских кошек, каждая из которых носила шелковую ленту и откликалась на свою кличку. Не менее примечательна была и династия Лабордов – торговцев вест-индским сахаром родом из Бордо. Жан Бенжамен, третий генеральный откупщик в этой фамилии, помимо того, что поддерживал семейное дело и репутацию, был плодовитым композитором, а также ученым и автором работ на разнообразнейшие медицинские, геологические и археологические темы. Но самым выдающимся из всех этих людей был Антуан Лавуазье, широко прославленный, как величайший химик в истории Франции.

Лавуазье был феноменом, но тот факт, что он мог применить свою научную изобретательность к созданию чему-то столь явно архаичного и репрессивного, как огромный таможенный барьер, который откупщики строили вокруг Парижа, многое говорит о противоречиях Франции времен Людовика XVI. Как и многие представители культуры того времени, Лавуазье был одновременно пионером и ретроградом, свободным интеллектуально и подчиненным административно. Он был носителем гражданского духа, но при этом служил самой известной частной коммерческой организации в стране. И все же нет никаких сомнений в том, что Лавуазье считал свои научные изыскания совершенно совместимыми со своей профессией, а свою работу на «Генеральный откуп» воспринимал, как службу Франции в меру своих сил и в истинном духе патриотического гражданства.

Разумеется, его рабочий распорядок совершенно не походил на темп жизни стереотипного вялого аристократа старого режима, живущего ради удовольствия и окруженного толпами подобострастных слуг. Встав на рассвете, он с шести до девяти утра работал либо с документами «Генерального откупа», либо в своей лаборатории. Затем до самого вечера Лавуазье был на своем рабочем месте в Отель-де-Ферм, где посещал один (или несколько) из пяти комитетов, в которых он состоял, например, комитет по управлению королевскими заводами, производившими селитру и порох. После скромного ужина он возвращался в свою лабораторию, где продолжал работать с семи до десяти вечера. Два раза в неделю он собирал своих коллег и друзей по науке и философии, чтобы послушать новости и неформально обсудить текущие дела. Семейная жизнь Лавуазье была не менее содержательной и продуктивной. Его жена была прекрасной художницей со своим уникальным стилем, и блестящий живой портрет кисти Жака-Луи Давида показывает супругов Лавуазье коллегами, как в браке, так и в науке.

Жак-Луи Давид. Портрет Лавуазье с женой.
Жак-Луи Давид. Портрет Лавуазье с женой.

Как и другие высшие представители «Генерального откупа», Лавуазье не довольствовался одним лишь наблюдением за работой издалека. Периодически он отправлялся в инспекционные поездки по провинциальным бюро и складам. Хотя он путешествовал со вкусом – в сопровождении свиты из восемнадцати человек, включая вооруженных охранников в форме и целый расчет клерков и бухгалтеров, эти путешествия отнюдь не были увеселительными прогулками. Они были долгими и изнурительными и иногда длились по несколько месяцев. Известно, что во время подобного турне в 1745-46 годах откупщик по имени М. Казе посетил не менее тридцати двух соляных складов, тридцати пяти таможен и двадцати двух табачных лавок, а также улаживал споры между провинциальными чиновниками «Генерального откупа» и осмотрел столько постов военной стражи, сколько смог. Лавуазье вряд ли был менее скрупулезен.

Хотя уровень и широта талантов Лавуазье выделяют его как своего рода гения, во Франции Людовика XVI не было ничего необычного в том, что общественные деятели были одновременно интеллектуалами, администраторами и бизнесменами. И в каждой из этих трех ролей такие люди шли на определенный риск. Как ученый Лавуазье мог возвышаться и падать вместе с переменчивыми приливами и отливами научной моды, которая в 1780-е годы была самым важным аспектом культурной жизни Франции. Его финансовое благополучие не было застраховано от непредсказуемых изменений политики правительства. Хотя financiers и изображались критиками как безрисковые спекулянты, в действительности они были весьма уязвимы. Как держатели облигаций они могли потерять капитал в случае внезапного и непредвиденного частичного отказа от обязательств, к которым государство прибегало в 1720-х и 1770-х годах, пытаясь взять под контроль масштабы бюджетного дефицита. Финансистов банкротов было точно не меньше, чем финансистов миллионеров. Кроме того, следует понимать, что Лавуазье (как и большинство откупщиков) финансировал свой государственный депозит не только из своих средств. Он сам брал взаймы, а также привлекал «спящих партнеров» (так называемых «croupiers» от слова «croupe», которое означало зад лошади, куда можно было уместить второго всадника (собственно, круп)). Они формировали часть его оборотного капитала, а он возвращал им часть своего оклада и прибыли от бизнеса. Это означало, в сущности, что он зависел от уровня прибыли и что в непредсказуемо неблагоприятных условиях не был полностью хозяином своей судьбы. Если бы правительство решило изменить или аннулировать условия контракта на откуп, то немедленно были бы выпущены billets de ferme - оборотные векселя, которые откупщикам разрешалось выпускать под свою личную безопасность. Именно это произошло в 1783 году, когда генеральный контролер финансов д'Ормессон попытался отменить "Аренду Сальзара" (каждый арендный договор на право откупа получал название в честь своего главного подрядчика из числа откупщиков). Тогда откупщики отказались выполнять свои долговые обязательства, сославшись на то, что теперь правительство несло эти обязательства, так как вмешалось в договор аренды. Столкнувшись с народной яростью, правительство отступило и восстановило договор.

Этот кризис был симптомом ухудшения положения взаимных интересов, связывавших монархию и «Генеральный откуп». С одной стороны, корона нуждалась, более чем когда-либо, в авансовых доходах, которые так любезно предоставляли откупщики, и у нее не было желания брать на себя огромное предприятие по сбору косвенных налогов. С другой стороны, наиболее смелые люди в администрации начинали понимать, что последствия очередного вливания средств от краткосрочных займов все больше зависели от того, какую процентную ставку запросят откупщики и прочие кредиторы – те же голландцы или женевцы. Для откупщиков высокие проценты по этим кредитам были способом увеличить прибыли без каких-либо сложностей. Прочие же кредиторы уже задрали процентные ставки настолько, что к 1788 году обслуживание долга потребляло почти 50% всех текущих доходов казны. И именно на этом этапе у правительства, как мы позже увидим, не осталось иного выбора, кроме как отказаться от фискальных тонкостей и вместо этого обратиться к радикальным политическим решениям своих проблем. Эти решения оказались воистину революционными.

***

Из-за технических ограничений платформы загрузить всю Главу II в одну статью нет возможности. Поэтому, особенно крупные главы придется выпускать по частям. Но, смею заверить, что перевод второй части данной главы уже готов и вскоре будет опубликован.

Перевод Александра Долгирева.

Для желающих поддержать меня монетой номер карты Сбербанка: 4276 6300 1771 2483.

Также я пишу художественные произведения и публикуюсь на Litres. Моя авторская страничка для интересующихся.

363 views·18 shares