Услышать тишину. Юрий Домбровский
Он умел слушать.
И – слышать. Человека, людей, скрип дерева, ночную грусть волка и завистливое повизгивание собаки на цепи, шелест травы, клёкот родника, тяжелый вздох судового борта под надвинувшимися торосами...
Его и упрекали в этом: в «уходе от действительности и трудовых будней», в «мягкотелом гуманизме».
В чем еще можно упрекать писателя? В отсутствии «настоящей гражданственности», в «отрыве от жизни», в неучастии, в пассивности... А он бродил по земле, вглядывался в лица, вслушивался в речь тех «обычных» людей, которые испокон живут своей жизнью без пафоса и «штурма вершин пятилеток». И был очень даже внимателен к самому глубинному смыслу явленности вот этой конкретной жизни, её корней и связей с природой, питающей эти корни.
Он проникался сумятицей встречной души, вбирал в себя песни, рождённые простой радостью и всегда непростой болью единственной судьбы, открывающейся этому внимательному взгляду за толстыми стёклами очков. И возвращал Слову его изначальный смысл, поворачивал слово теми многоцветными гранями, которые отшлифовала русская речь.
Словно дальний сон, вспоминается мне единственный день в горах, когда один приятель приехал ко мне на кордон и из «газика» вышел большой и грузный человек в простой кепке, укрывшей высокий лоб, в толстом свитере под обмятым в дороге пиджаком.
Конечно, я узнал его сразу, его книги «Голубое и зелёное», «Двое в декабре» стояли на полке и перечитывались не единожды.
Я слышал, что он в городе, что переводит роман казахского писателя Нурпеисова, но вот здесь... «Я же говорил, что ружья у него есть!» – услышал я. Но мы так и не выстрелили ни разу, хотя была ранняя осень и зайцы-толаи прыскали в кустах, а мой Волчок обиженно лаял всё дальше.
Мы бродили по близкому предгорью, поскольку он отказался от коня:
«Не п-п-привык... Да и т-тяжел». Он уже прочитал мой рассказ и обронил – «Верю...», а это дорогого стоило и поощрило меня в необходимости писательства, как и в ответственности – за слово.
И теперь навёл на разговор о моём Севере и моих Урале и Балтике, о теперешней жизни на кордоне. Под добрую рюмку водки и жаренного на вертеле курёнка и говорить хорошо, и помолчать душевно, глядя на горбящиеся холмы, слушая журчанье мимотекущей с гор речушки. И ещё мы говорили об одиночестве, как о естественной доле человека, но и о необходимости быть услышанным и понятым близкими тебе...
Это потом я прочитал: «Моя охота началась тридцать лет назад, на Арбате, ...в читальном зале библиотеки... В детстве мне не повезло в том смысле, что близких родных, к которым бы я мог поехать в деревню, у меня не было, каникулы я проводил на арбатских дворах, природы и в глаза не видал и не думал о ней... Тем удивительнее теперь кажется мне величайшая страсть, которая овладела вдруг мною в тёмной, холодной и голодной Москве. С чего бы вдруг? И до чтения ли было тогда мне?» («Долгие Крики», 1972).
Конечно, проза Юрия Казакова никак не принадлежит к разряду так называемых «бестселлеров». Она сокровенна и требует такого же труда душевного сопереживания и открытости добру, с каким творил её автор. Проза эта музыкальна и полифонична, опять же – подобна самому автору, в своё время закончившему Гнесинское музыкальное училище. И вовсе не случайно Борис Зайцев в Париже видел в Юрии Казакове продолжателя бунинской традиции в русской литературе, как не случайно устраивал переводы его рассказов во Франции, издание в «Галлимаре» сборника «На полустанке».
А в библиотеках тихо ждёт читателя его удивительная проза, одни названия рассказов и книг говорят о сокровенности и доверительности авторского обращения: «Тэдди – история одного медведя», «Двое в декабре», «Поедем в Лопшеньгу», «Голубое и зелёное», «Во сне ты горько плакал», «Осень в дубовых лесах»... И, конечно же – «Северный дневник» с повестью о Тыко Вылке.
Когда я увидел фильм «Послушай, не идёт ли дождь», промелькнувший однажды по каналу «Культура», где Алексей Петренко даже внешне адекватен писателю, меня наполнило одновременно чувство горечи и радости – утраты и обретения. Ибо писатель Юрий Казаков – жив, и речь его вновь обращает тебя к жизни естественной, природной, единственно значимой.
Недавно в газете прочитал, что в Абрамцево дотла сгорел дом Юрия Павловича, с картинами, иконами, рукописями, дом, выстроенный им и должный бы быть его музеем...
Юрий Казаков ушел из жизни негромко, оставив то слово, что способно оживить душу. Но эту живую воду нужно хотеть пить. Он ушел двадцать пять лет назад в таком же ноябре, в котором пылал его сожжённый дом.
И тем удивительнее вспоминаются его строки в рассказе:
«Теперь вот и земля черна, и всё умерло, и свет ушел, и как же хочется взмолиться: не уходи от меня, ибо горе близко и помочь мне некому! Понимаешь!..
...А на самом деле, малыш, всё на земле прекрасно – и ноябрь тоже! Ноябрь – как человек, который спит. Что ж, что темно, холодно и мертво – это просто кажется, а на самом деле всё живет» («Свечечка», 1973).
Статья вступительная и публикация. Вячеслав Карпенко
