Сакральная смерть самодержавия – конец и вновь начало
Иван Алексеев-Лексинен
Как известно, главным вопросом русских революций 1917 г. был вопрос о власти. В Феврале политические лидеры субкультуры «верхов» (интеллигентской, европеизированной, «продвинутой» во всех отношениях) вырвали власть из рук ослабевшего самодержавия. В Октябре большевики, оседлавшие массовую революционно-анархическую волну, сбросили уже февральскую власть. До сих пор специалисты теряются в догадках, пытаясь объяснить эту стремительную трансформацию – смену властных персонификаторов, институциональной среды, образов правления. Представляется, что важную роль в деле реорганизации власти сыграли символические инструменты: ведь вопрос о власти – вопрос не только политики, но и культуры. Кроме того, в «век масс» он не может ограничиться элитарной средой, но зависит от массовых реакций, настроений, комплексов и фобий. И, наконец, это вопрос не только системы, учреждений, ресурсов, но социальной антропологии: качества, потенциала, устойчивости социальной среды. Поэтому изучение власти невозможно вне анализа ее социально- исторического и антропологического контекста. Очевидно, что преобразование власти в 1917 г. было следствием не только (и даже не столько) политических, сколько важнейших социокультурных изменений. Не случайно именно в культурной, ментальной сфере многие современные исследователи ищут объяснения событий начала 1917 г. и здесь есть о чем размышлять и спорить. По распространенному мнению, «главной причиной Февральской революции стала десакрализация существующей власти, обусловленная внутренними противоречиями и социальными тяготами». Во многих работах, посвященных Февралю, утверждается: распространявшиеся в окопах и тылу слухи о предательстве и распутстве императрицы, безволии и никчемности царя вызвали падение престижа монархии во всех слоях населения. Эта точка зрения закреплена в учебниках истории, превратилась в исторический стереотип. Адресуясь к нему и толкуют судьбу российской монархии. Здесь возникают, как минимум, два вопроса: действительно ли десакрализация самодержавия (или, как еще говорят, кризис веры во власть, ее духовное банкротство) обусловила его падение; произошла ли с десакрализацией самодержавия десакрализация русской власти вообще, т.е. лишилась ли она (прежде всего в восприятии подвластных) какого-то высшего обоснования, состоялась ли ее секуляризация? Я бы дал отрицательные ответы на оба вопроса. Обоснованию ответов и посвящена эта статья.
Что касается тезиса о десакрализации самодержавия как причине (ментальной, психологической и культурной) Февральской революции, то при внимательном рассмотрении оказывается: в данном случае мы имеем дело с расхожим сюжетом еще дореволюционной пропаганды революционеров-февралистов, одним из образов, закрепленных в нашем историческом сознании официальным советским дискурсом. Я полагаю: демонтаж власти, предполагавший ее десакрализацию, был содержанием и итогом, а вовсе не причиной Февраля. Причем взрывная (по типу бунта) десакрализация павшей монархии не привела к ментальной революции, изменившей традиционное восприятие власти. Вскоре новый, советский, мир увенчает себя сакрализованной «верховной» властью, возведет ее на невиданную (по сравнению с позднесамодержавными временами) высоту. «Надклассовая монархия», «монархия трудящихся» станет его ответом старому, «романовскому» миропорядку. Новый приступ сакрализации компенсировал десакрализационные процессы – не в первый и не в последний раз в нашей истории. Русский социум как бы балансирует между двумя состояниями – безвластия, вольноанархической самореализации и подчинения власти, имеющей сакральный статус. Наделение власти высшим, священным смыслом как бы оправдывает народное смирение. Видимо, в случае русской власти мы имеем особый тип господства–подчинения, изначально предполагающий (точнее: требующий) сакрализацию. Сакральность – обязательный элемент как самоощущений власти, придающий ей самодостаточность, так и восприятия власти, позволяющий в нее (просто) верить. Процедуры сакрализации/десакрализации имеют встречный характер: «сверху», от власти, и «снизу», из массы народа. Они накладываются друг на друга, создавая эффект резонанса. Усиление власти (т.е. движение к исторически выработанной ею моносубъектной, самодержавной норме) предполагает процедуры по ее сакрализации. Они вносят в восприятие власти долю иррационализма, эмоциональности, придавая отношениям с ней характер личностный (вплоть до интимности). Сакрализующая подпитка «сверху» оказывалась (и оказывается до сих пор) действенной, так как попадает на благодатную почву – глубоко традиционные представления социального большинства об идеальной власти.
С падением самодержавия запустились и приобрели тотальный характер встречные (из субкультуры «верхов» и массы народонаселения) процессы его десакрализации. Русские ставили исторический эксперимент по ликвидации власти, создавшей их историю. Вытравливание из себя комплекса «властепоклонничества», избавление от особого понимания власти – важнейшие измерения революций 1917г. Особенно важно, как осуществило операцию по десакрализации царской власти традиционное (т.е. властецентричное) сознание. Для его носителей, прежде всего крестьянства в деревне и на фронте, сигналом к ее началу стало падение монархии: отстранение персонификатора и отсутствие заменяющей его фигуры воспринимались как безвластие. Оно открывало перед народом такие социальные перспективы, от которых просто невозможно было отказаться: мир – солдатам, земля – крестьянам, фабрики – рабочим, война – дворцам. Во имя нового, своего мира народ разорвал символическую связь (даже единство – в рамках традиционной общности «мы») с самодержавием, столетиями бывшим основой его миропонимания. Символическое двуединство – православно-державное властенародие – в народном сознании было перекодировано в непримиримо-антагонистические отношения. Павшую власть связали с «верхами» – «начальством», «буржуями», «мародерами», всеми «врагами» трудового народа. «Низы» перенесли на нее весь запас исторической ненависти и социального недовольства. Бывший самодержец явился персонификатором народной ненависти к «верхам», главным «буржуем», а потому и первым «врагом народа». Реакцией на падение монархии стала десакрализация самодержавия и самодержцев, предполагавшая уничтожение символов власти, всех атрибутов монархии. Так начиналась «почвенная» революция. Речь шла о важнейшем процессе осознания народом небытия власти, внешне принявшем символические формы. Так расковывалась, снимая с себя всякие (внешние и внутренние) ограничения, народная стихия (ватный бунт). Без этого невозможно было бы дальнейшее преобразование народа в революции – сдирание с себя всех культурных покровов и выход на поверхность того инстинктивного, темного, низменного, что под ними скрывалось. В результате такого преображения «тихие», «власте- и богобоязненные» русские люди и смогли учинить Смуту, своей внешней бессмысленностью, мракобесием и кровавостью напоминавшую средневековые бунты.
«Верхи» пошли по тому же пути – оскорбления и разрушения образа самодержавия, справедливо полагая его системообразующим элементом старого социального и символического порядка. Для этого был использован весь набор информационно-символических инструментов, позволявших воздействовать на массовое сознание. Февраль снабдил дореволюционные слухи, фантазии, домыслы, порочившие верховную власть, «документальной базой». Тем самым им придавался оттенок подлинности, как бы присваивался статус исторического факта. В соответствии с ними в массовом сознании перестраивалась реальность, переозначивалось прошлое. Антиромановские репрезентации (массово тиражировавшиеся тексты, визуальные образы, революционные инсценировки и др.) оправдывали свершившуюся революцию, обеспечивая «фактами», «документальными свидетельствами» ее основные тезисы, которые затвердила вся страна: «Россию погубила косная, своекорыстная власть, не считавшаяся с народными желаниями, надеждами, чаяниями… Революция в силу этого была неизбежна»; «Старый, насквозь сгнивший режим рухнул без возврата… Народ пламенным, стихийным порывом опрокинул – и навсегда – сгнивший трон Романовых…». Разоблачение монархии превратилось в требование времени – и то, как оно происходило, больше говорит об эпохе и о людях, в ней живших и действовавших, чем о самой монархии. С «николаевским самодержавием», царской четой расправились – сначала, правда, информационно-символическими средствами, но с предельной жестокостью.
Что стоит за негативным образом старой власти, созданным Февралем? Представления (и общества, и народа) о властном антиидеале. Под него и «подвели» павшую власть. Всеобщее осуждение последнего монарха означало не просто сброс на него вины (всех исторических «вин» романовского самодержавия, привилегированных слоев) и ответственности (за гибель старой России, крах европеизированной культуры «верхов»), но сброс памяти русской монархии и о русской монархии. Она не «сошлась», не совпала с массовым обществом в России. Точнее, масса народонаселения, совершив прыжок из «общества избранных» в «общество всех», отринула монархию за ненадобностью – как знак социальной и культурной неоднородности. Ее уникальный образ растворился, канул в небытие: исчезли не только внешние атрибуты (вся ритуально-декоративная часть), но был пересмотрен традиционный алгоритм властвования. Пожалуй, наиболее показательно то, как трансформировались в постмонархической власти начала европейское (имперско-петербургское, «антипочвенное») и «иконическое» («старомосковское»), воплощавшее характерный для русской культуры параллелизм Царя и Бога. Из этих начал ушел тот смысл, который был определяющим для образа монархии. Потом, конечно, эти черты проявятся в образах советской и постсоветской власти, но совсем в ином виде. Так, «почвенное» начало надолго вытеснит европейское, а европеизм позднесоветской власти, которым она станет прикрывать свое естество, окажется целиком импортированным, т.е. в значительной мере искусственным. Трансцендентное же начало совершенно преобразуется – в направлении дехристианизации (но не десакрализации), нарастания магического, сверхъестественного и идеологического. Показательно, что обращение современной власти к христианской традиции имеет скорее имитационный, нигилистический (отрицающий прежнее) и компенсаторный характер. В то же время революции 1917г. потребуют чрезвычайного усиления в образе постсамодержавной власти черт народности (в смысле: «вышли мы все из народа» и публичной демонстрации этого факта), социальной справедливости (от власти ожидали, что она возьмет на себя миссию справедливого социального «поравнения» по принципу «черного передела», – и она должна была отвечать этим ожиданиям), а также военно-полицейского, насильственного, даже репрессивно-деспотического начала (чтобы усмирять, сдерживать народ, который в Смуту себя же научился бояться и надолго испугал власть). Сверхвысокая концентрация этих характеристик в новом властном образе как бы компенсировала, возмещала утраченное. Что же касается персонификатора образа, то его судьба глубоко символична. По существу, о нем забыли – такова судьба низвергнутой власти в России. Покинув магическое властное пространство, лишившись какой-то волшебной (в понимании русских) силы, которую давала власть, он превратился в ничто. После Февраля Николая Романова уничтожали как властный символ, определяющий знак старой России. Бывший император Николай Александрович как человек никому не был интересен. Более того, как бывшая власть он был презираем. Показательно, что никто не предпринял хотя бы попытки (всерьез – какими-то силами, планомерно) освободить царскую семью. Их возили по всей России как обременительный и опасный груз, который пока не нужен, но может пригодиться. Когда подошло время, от груза избавились. Только с этого момента новая (теперь уже большевицкая) власть перестала быть временной. В слепом ужасе, которым сопровождалось убийство венценосцев, проглядывает та же примитивно-животная логика, что отличала действия разинцев, пугачевцев и др. в отношении помещиков и их семей: «побить… всех до смерти», «самосуды с убийством всей семьи..., включая детей». Тем самым исключалась сама возможность возвращения старого, прежние связи обнулялись, прерывались наследственные, преемственные с прошлым линии. Новые же связи завязывались на крови, всех и повязавшей (новый мир был заквашен на кровавой круговой поруке, которую питала новая («свежая») кровь). Просматривается в этом акте и другой, предельно высокий смысл: так была поставлена точка в процессе десакрализации монархии. Царская история закончилась убийством не помазанника даже, но – Христа, Творца системы (речь, заметьте, идет не о конкретном человеке, а о центральном смыслообразе власти, обеспечивавшем ее воспроизводство). Дальше была предпринята попытка, говоря высокопарным языком, устроиться без Христа на земле. И тут в дело вступал народ со своими «властноуполномоченными»: десакрализация власти компенсировалась его сакрализацией. Революция, получившая предельно высокую легитимность с убийством традиционной власти, превращала народ в единственный сакральный объект. Теперь новая революционная власть в поисках сакрализующей подпитки должна была обращаться к нему: высшая санкция власти – в ее «народности», соответствии народным идеалам и защите народных интересов. Сам же народ приступил к Страшному суду на земле, искореняя своих врагов. Сначала – сам, потом – руками посредника, народной власти. Тем самым перебросил на нее всю ответственность, остававшись хоть и бессубъектным, зато безгрешным. Убийство самодержца как главный символ отречения от прошлого стало почвой для формирования социального оптимизма. Потом оно вообще забылось; т.е. то, что оно было, помнили, но никто – ни власть, ни народ (за незначительным исключением) – не придавал ему никакого значения. Это своего рода социально деморализующее забвение – отречение от преступного в себе. В таком контексте снос Ипатьевского дома выглядит как попытка обойти тему исторической ответственности, причем совершенно по-советски: стиранием памяти о событии, уничтожением связанного с ней материального объекта – так, как будто ничего не было.
В переломные моменты, требующие сверхвысокого социального напряжения (а такой была Первая мировая война), сравнение с идеалом становится определяющим механизмом оценки власти. И здесь выявляется следующая закономерность. Именно слабая (не грозная, не насильническая, не карающая) власть подвергается десакрализации, унижается и опорочивается. Так она наказывается, расплачивается за свою слабость. И это, по народным понятиям, справедливо. Быть слабой – самый страшный грех Русской Власти. По греху – и расплата. Ощущение слабости (т.е. не всесилия, ограниченности) верховной власти ставило (и ставит) под сомнение традиционное народное убеждение в ее сверхъестественных возможностях, тотальности. В понимании подвластных, это главное основание для развенчания, десакрализации, символическом понижении традиционного статуса власти как источника и гаранта социального порядка. Властная слабость рассматривается как нарушение нормы и угроза традиционным отношениям «власть – народ» (точнее: выполнению обязанностей идеальной власти в отношении народа как объекта ее забот). Слабая власть неспособна дать «укорот» своему народу, сдержать его от грехопадения или покарать за него – справедливым наказанием как бы снять вину. Она не может и воздать «врагам народа», нарушающим естественное течение его жизни. Такая власть не в силах выполнять функцию правдосудия, которой ее наделило традиционное сознание – быть земным судией народа (карать за жизнь «не по правде» и миловать, наставлять на праведный путь), защищать его от любых угроз, соблазнов и искушений. Для реализации обязанности «правдосудия» нужна не обычная (управляющая: бюрократ, менеджер), но наделенная Божественной харизмой власть.
Именно на соответствии этой функции держалась внутренняя связь самодержавия с народом – и традиционный («правильный») социальный порядок, в котором власть отвечала за все (и за сам народ), а народ оценивал, какой она ответчик и оправдана ли покорность ей. В рамках этой символической коммуникации идеальная общность – народ, обрекая себя на бессубъектность (но обретая полную безответственность или, иначе, безгрешность), делегировала власти место моносубъекта русской социальности. А моносубъект является лишь в сакральном ореоле. Народное влияние на властные отношения в России заключалось (и заключается) в том, чтобы подчинить власть своим о ней представлениям – заставить ее если не быть, то хотя бы казаться такой, какой ее хотели видеть. «Низы», исключенные из реальной политики, желали присутствовать в ней на уровне ментальном, культурном. То была плата власти за их бессубъектность. Демонстрация монархией своей самостоятельности, независимости – от народного контроля на соответствие идеалу – расценивалась как нарушение традиционных обязательств. В этом случае и народ отказывался от своих – веры во власть. Вследствие этого померк сакральный ореол самодержавия. Падение монархии в ходе революции «верхов» расчистило пространство для «низовой» активности. Восставшие массы попытались подчинить весь мир своим представлениям о нем, заставить всё и вся жить по «своим понятиям». «По-свойски разобрались» и с властью, которую уже ничто не мешало признать «антинародной». За неспособностью справиться с делом «правдосудия» уже народ осудил власть (призвал ее к ответу) – и покарал «по всей строгости». При этом поменялся субъект «правдосудия»: народ захватил право быть этаким Высшим Судией, лишив власть моносубъектности. В конечном счете народная расправа над властью – ответ на ее неспособность расправиться с народом (т.е. быть вечным народным судьей). Уже поэтому расправа справедлива. Правда, осудить по высшей мере удалось единственный раз в русской истории – в 1917–1918 гг. Это высшая точка торжества русского народа над своей супервластью. Но приканчивая – не символически (всеобщим недоверием и осуждением) только, а физически – «неправедную» власть, народ разрушил сложившийся (динамичный и внутренне конфликтный), но все-таки порядок. Слабость (по русским меркам) николаевской власти не означала неизбежность гибели самодержавной системы. Напротив, в ней заложен шанс на ее преобразование (прежде всего, на развитие – в гражданском отношении – русского общества). Революция против власти этот шанс похоронила, уничтожив и монархию, и само общество – в том виде, в котором оно сложилось к февралю 1917 г. Конструирование новой власти происходило под жесточайшим давлением архаичных народных представлений, т.е. в направлении от николаевской. Большевики победили именно потому, что больше других политических сил поддались этому давлению – сначала по форме, а затем и по существу привели свою утопию власти в соответствие с народной. И это вовсе не показатель их внутренней силы и «народности», а свидетельство высокой адаптивности (по принципу понижения), пластичности и цинизма, а также степени властецентричности (нацеленности на власть, завороженности ее магией, готовности ради нее – им казалось, на время – стать чем угодно). А вся советская история – это рассказ о том, с какой властью лучше жить человеку: по-николаевски слабой или по-ленински–сталински сильной.
